Конь на один перегон (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, не хочу, – ответил Степченков.
В толпе произошло легкое гудение. Комполка спокойно кивнул головой. Командующий склонил голову чуть набок, как озадаченный победоносный петух.
– Почему это еще? – осведомился он.
– Я артиллерист, – сказал Степченков.
– А я тебе не кухню предлагаю.
– Моя профессия – стрелять, – сказал Степченков.
– Но не могу же я поставить тебя на дивизион! – сказал командующий. – Я вообще гнать тебя должен, узнав официально о твоих очках, ты понял?
– Понял, – сказал Степченков равнодушно.
– И что?
– А все равно еще год-другой – и в запас.
– Хоть бы майора тебе дать, что ли, – раздумчиво сказал командующий. – Послужил бы еще пяток лет…
– Если можно… – И тут впервые голос Степченкова потерял равнодушную ровность, он посмотрел на генерала сквозь свои неуклюжие очки с надеждой и даже, пожалуй, с мольбой.
– М-да, – крякнул командующий. И проницательно спросил: – Пьешь?
Степченков пожал плечами.
– Редко, товарищ генерал-лейтенант, – заступился комполка.
– Ясно, – сказал командующий. – Благодарность в приказе получишь. А это – на память, от меня. Сейчас это, конечно, не модно, но, что называется, чем могу. – Он отстегнул с запястья часы и вложил Степченкову в руку. – Хочешь – носи, хочешь – пропей, дело твое.
Он вздохнул и направился к натянутому тенту, под которым вокруг стола с картой ждали старшие офицеры.
…Через час Степченков стоял в гарнизонном кафе-стекляшке, именуемом здесь в просторечии «прапорщик». Фуражка его с трудом удерживалась на затылке, очки сползли, китель был расстегнут, открыв серый заштопанный свитерок. Перед ним на заляпанной мраморной крышке отекали две кружки с пивом, и между – пивная же кружка с красным. Водочная бутылка каталась под столом, старушка-судомойка подняла ее и, шаркая, унесла.
– Ссуки, – кричал и плакал Степченков, качаясь и хватая крышку столика. – Блляди! Ггады! П-портачи поганые! Я артиллерист, я! Я артиллерист милостью Божьей!.. Артиллерия – бог войны… что вы понимаете! Что вы можете, долбо…! Да я вам снаряд в баскетбольное кольцо за десять километров продену, с кем спорить, ну? Мной командовать… да я вас всех утру, дошло бы до дела!..
Он отхлебнул вермута, запил пивом, ткнул в губы мокрой сигаретой и выронил ее. Сержант из его батареи, следящий от двери, бережно вложил ему в рот зажженную сигарету и обнял за плечи.
– Пойдемте, товарищ капитан. Вам уже пора, я помогу, идемте.
– Ты не видел… мне командующий армией сегодня руку жал… одному! Я один из всех стрелять умею! И вас, салаг, щенков, учу!
– Я знаю, товарищ капитан.
– Что ты знаешь, сопля, пацан! Знаешь?! Я в Египет просился – не отправили! Во Вьетнам – не отправили! В Анголу – не отправили! Суки, гады, бляди! В Афган – не отправили! Говно отправляют, а я, срок уже отслужил, все – сижу здесь! Да я снаряд… душу твою… я его в воздухе чувствую… я его как руками на место кладу… и меня, мариновать!.. Да я вообще ослепну, и все равно стрелять буду… я артиллерист (слеза выкатилась), я ас, первый, понял!
– Пойдемте, товарищ капитан, – уговаривал мальчишка-сержант. – Поздно уже, закрывают, вам домой надо, идемте.
Поживем – увидим
Затвор лязгнул. Последний снаряд. Танк в ста метрах. Жара. Мокрый наглазник панорамы. Перекрестие – в нижний срез башни. Рев шестисотсильного мотора. Пыль дрожью по броне. Пятьдесят тонн. Пересверк траков. Бензин, порох, масло, кровь, пот, пыль, степная трава. Пора! Удар рукой по спуску.
Прет.
Все.
А-А-А-А-А!
Скрежеща опустился искореженный пресс небосвода – белый взрыв, дальний звон: мука раздавливания оборвалась бесконечным падением.
– Жора! Жора, милый, ну… – Георгий Михайлович напрягся и заставил глаза открыться. По мере того, как лихорадка еженощного кошмара замирала, сознание начинало выделять ощущения: тикал будильник в темноте… Жена еще подула ему в лицо, погладила, отирая пот со лба и шеи; сев, стянула рубашку, прижалась к нему в тепле постели…
Подводный цвет уличных фонарей проникал в окно – большое, во всю стену, как витрина. Что-то беспокоящее было в этом свете.
Очень большое окно…
И черные бархатные занавеси – были ли?
Свет – мутный, зелено-лимонный – стал уже ярок! что за свет?!
Мышцы обессилели в сыром и горячем внутреннем гуле. Спеленутое ужасом тело не повиновалось. Закостенела гортань. В смертной тоске Георгий Михайлович издал жалобный стон…
…И проснулся окончательно.
Зажег настольную лампу.
Фотография жены на ночном столике.
Закурил.
Усмехнулся криво.
Ныла раненая нога (тот бой). Должно быть, к оттепели. Зима, зима… Луна висела на небе, как медаль на груди мертвеца. И лишь изредка предутренняя тишина нарушалась шумом проезжавших по улицам такси.
В пять часов Георгий Михайлович встал, накинул халат и тихонько, чтоб не разбудить соседей, понес на кухню чайник. Метнулся в щель одинокий таракан; натужно закашлял в своей комнате астматик Павел Петрович.
Пока закипал чайник, Георгий Михайлович пожал плечами и выкурил еще одну сигарету, мурлыча себе под нос крутой мат солдатской песенки.
Чайник зашумел уютно и дружелюбно, как какое-нибудь домашнее животное. В сущности, надо б было купить термос, но с чайником как-то веселее.
Будильник в комнате показывал уже четверть шестого. Георгий Михайлович заварил чай, сдвинув на край стола стопку проверенных вечером сочинений 9-го «Б»: «Образ Печорина». (Класс обнадеживал похвальным количеством споров; содранных с учебника и стандартно-убогих отписок насчитывалось лишь восемь из двадцати девяти – и столько же двоек, за чем следовало ждать незамедлительного брюзжания начальства. В основном же 9-й «Б», мимолетно отсоболезновав «трагедии лишнего человека», «жертве эпохи», Печорина тем не менее категорически хаял за «ужасный эгоизм», «сплошной вред» и «вообще за подлость»; даже «безусловная его храбрость» им не импонировала. Самостоятельность суждений Георгий Михайлович всячески поощрял (даже провоцировал) и, сознавая предел постижения шестнадцатилетним народом 9-го «Б» противоречивости бытия, к их точке зрения на многострадального эгоиста относился одобрительно – хотя, нельзя отрицать, это несколько расходилось с тем, что им полагалось думать по программе.)
Книги равнялись в самодельном, до потолка, стеллаже, как солдаты на плацу (Георгий Михайлович прощал себе единственно слабость к мысленным военным сравнениям). Он поводил рукой по корешкам, вытащил том Марка Аврелия, раскрыл наугад и стал читать, устроившись поудобнее в кресле. Кресло было старое, из потемневшего дуба; потертая кожаная обивка давно утратила первоначальный вишневый цвет.
Георгий Михайлович читал, курил, прихлебывал крепкий чай, и постепенно запах легкого болгарского табака и свежезаваренного чая смешался со специфическим запахом старых книг и деревянной дряхлеющей мебели, и добрая в своем суровом спокойствии и приятии жизни логика римлянина накладывалась на привычную эту гамму утренних запахов, и Георгий Михайлович почувствовал, как возвращается к нему обычное тяжелое равновесие после обычного тяжелого пробуждения.
Без двадцати семь, как всегда, зазвонил будильник, ненужно и жестко. Насмешливо скосился Георгий Михайлович на то место, где положено помещаться сердцу, отпил полстакана настойки валерианового корня (знакомый врач утверждал, что это лучше капель). Взялся за гантели, презрительно поджав губу. Позанимавшись пятнадцать минут, с ненавистью прислушался к сердцу и надел боксерские «блинчики». Провел раунд с висевшим в углу мешком и раунд с тенью, приволакивая раненую ногу, сопя в такт ударам (посуда в серванте позвякивала).
И когда после холодного секущего душа причесывал в ванной остатки шевелюры и скоблился старой золингеновской бритвой, зеркало отражало бледное, но собранное лицо, энергичный рот и рыжие, равнодушные с издевочкой глаза – как тому и следовало быть.
Стакан вымыт, со стола убрано, пол подметен, галстук завязан на свежей сорочке небрежно. Все? – все! – поехали.
Крыши синели выпавшим с вечера снежком, а внизу, под ногами, брызгала размешанная грязь тротуаров, которые дворники посыпали солью. Как жук с широко расставленными желтыми глазами полз-летел трамвай, перемигнувшись в темной траншее улицы с зеленым огоньком светофора. Ожидающие, топчась перед стартом, ринулись плотно.
Школа горела казенными рядами всех окон трех своих типовых этажей. Разнокалиберные фигурки вымагничивались из темноты в дымящийся дыханием подъезд. Ежедневная премьера.
«Здравствуйте, Георгий Михайлович», – среди ладов и голосов. Здравствуем, здравствуем, куда мы денемся; спасибо, ребятки, и вам того же.
Преподавательский гардероб – дамский кружок: восхищение прослоено шипящими нотками – Софья Аркадьевна с простодушием молодости демонстрирует очередной «скромный деловой костюм». Софья Аркадьевна «заигрывает с учениками», «ищет дешевого авторитета» (небезуспешно). Софью Аркадьевну не любят – раз в неделю в учительской она плачет в углу за шкафом. Высокая успеваемость, дисциплина на уроках и университетский диплом усугубляют ее вину.