Суровая школа (рассказы) - Бранко Чопич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И как только этот Бурсач не поломает свои ходули?!
С его появлением в нашем тихом, спокойном доме ощущалось резкое дыхание иной, суровой жизни. В играх, в мальчишечьих похождениях и в серьезном деле Никола не баловал меня, хоть и был всегда справедлив. Я впервые почувствовал, что «родимый дедушкин Бая» отнюдь не всегда бывает прав. Мир и люди, окружающие меня, начали ставить пределы моим желаниям. Счастье еще, что рядом находился Николица, с чьей помощью много легче было переваривать первые порции горького житейского опыта.
— Ага, подразнил собаку, когда она ела? — язвительно корил он меня. — Вот и прощайся со штанами.
— Прибей ее! — шмыгая носом, хныкал я.
— Э, ты сам виноват. Она собачка славная, веселая. Вот кабы на тебя Глишина рыжая бродяга налетела, я бы об нее, ей-богу, кол обломал.
Николин родной дом находился в поселке Вргель, прилепившемся к самой горе. Начальной школы там поблизости не было, и Николина мать отослала паренька в наше село, к своей сестре, чтобы он ходил в школу отсюда.
— Видишь, вон он, наш Вргель, под тем желтым обрывом, — показывал мне Никола на далекий горный склон. — Смотри, там, на опушке, мой дом. А это моя мать, вязанку дров тащит. А вот сестра моя Елка, лису метлой отгоняет.
— Где, где лиса? — наивно спрашивал я, изумляясь, как это Никола видит и мать, и сестру, и лисицу, а я — ничего.
— Неужто не видишь? — притворно удивлялся Никола. — А вон тех барсуков в камнях видишь? Не видишь?
А медведя? Вон, вон, гляди!.. Э, да ничего-то ты не видишь.
— Разве около твоего дома и медведи водятся?
— Ого, да их там что муравьев! — увлекался парень, а потом, усовестившись, добавлял серьезно и деловито: — Каждый год, как кукуруза поспеет, матери отбою нет от медведя.
* * *Николина мать, Мария, овдовела, когда дети ее были совсем маленькими: Николе шел пятый год, Елке — второй.
— Ну, хозяин, теперь придется тебе за домом смотреть, — говорила она сынишке, уходя куда-нибудь на работу. — Сиди тут под яблоней и качай сестру, а если придет эта охальница лиса, бей ее палкой и кричи.
Как только за домом раздавалось истошное кудахтанье кур и хлопанье крыльев, мальчуган бросал люльку и сломя голову пускался в погоню. Расторопная кумушка-лиса уже трусила по редкому папоротнику с курицей в зубах, а маленький преследователь, безнадежно отставая от нее, ругался сквозь подступающие слезы:
— Чтоб ты сдохла, чтоб ты подавилась, проклятая! Дождешься у меня еще, смотри!
Побежденный и расстроенный, он возвращался к люльке и жаловался сестре:
— Ну вот, опять утащила курицу. А тебе хоть бы что, только и знаешь, что глазами хлопать!
Лиса, говорят, в конце концов так обнаглела, что однажды прямо вырвала у малого курицу из рук. Он тянул к себе, она — к себе. Но упорный мальчишка вышел победителем. Взлохмаченный, весь в пыли, с окровавленной птицей в руках, он ликовал, едва переводя дух:
— Ага, что, съела? Не видать тебе нашей курочки!
Эта победа, завоеванная самостоятельно, собственными силами, с малых лет придала Николе смелости, и он стал поглядывать на все вокруг с насмешливым вызовом, будто говоря: «Знаю я вас, так и норовите что-нибудь у меня вырвать».
Ясными вечерами в конце лета мать накидывала старое отцовское пальто, брала с колоды топор и звала мальчугана:
— Ну-ка, Николица-душа, прихвати кожух да пойдем в поле сторожить этого разбойника.
— Какого разбойника, мама?
— Да медведя бессовестного. Опять в кукурузу повадился.
Девочку оставляли спать дома, а паренек отправлялся с матерью в поле, на опушку леса. Там они разводили костер и устраивались сторожить.
— Вот ведь разбойник, без стыда без совести! Словно и он знает, где вдовья худоба, так туда и ломится, — бранила медведя крестьянка. — Не ходит, гадина, туда, где мужчина в доме есть, а все туда ладит, где баба да малые сироты.
— Мама, а я мужчина? — спрашивал малыш, растревоженный красотой летней ночи.
— Мужчина, душа моя, только ты еще маленький да слабый. А вот как ты у меня подрастешь, пусть тогда этот дармоед-медведь сунется в нашу кукурузу…
— Ого, пусть только сунется! — вскакивал на ноги мальчик.
Так, слово за слово, мальчуган засыпал с мыслью о будущей расправе с медведем, а Мария, умолкнув, клевала носом над маленьким веселым костром, который один бодрствовал на пустынном ночном подгорье…
Школьные годы пролетели незаметно и стремительно, будто во сне привиделись. Не успел я опомниться, а уж под моим окном в тоскливой ночи шумит река Уна и мерцает огнями многолюдный Бихач. Я теперь гимназист.
Где ты, родимый край, куда девался ты, Никола Бурсач, мой защитник?
Многих тайных слез стоила мне разлука с родными местами (кто его знает, примирился ли я с ней по-настоящему?). Десять — двенадцать лет спустя, перед самой войной меня остановил на базаре в Крупе здоровенный детина и с упреком покачал головой:
— Ага, вот ты как, удрал от меня, скрылся? А кто тебя защищал столько лет без меня?
В тот же миг я узнал Николу Бурсача, давнего моего покровителя. Он стоял предо мной такой знакомый, суровый и милый, как трудная жизнь моего родного края.
— Как, по-твоему, Бая, что это такое готовится? — доверительно пригнулся он ко мне. — Вроде этот гад и к нам норовит вломиться, а?
Я вспомнил его вечные баталии с лисой и медведем и только было собрался ответить, как вдруг кто-то крикнул:
— Николетина, эй, Николетина, поросенок сбежал!
Николетина вскинулся и, не сказав ни слова, затопал сквозь толпу за поросенком.
* * *Через год, когда повстанцы собирались начать штурм Босанской Крупы, Николетина отыскал меня в Вигневичевской роще и без каких-либо предисловий сердито и расстроенно сказал:
— Говорил я тебе прошлый год: готовится, гад, того и гляди на нас полезет. И вот он тут как тут. Кого-кого, а Николетину в таких делах не проведешь — стреляный воробей… Уж так, видно, мне на роду написано — всю жизнь обороняться то от одной, то от другой напасти!
Крах и пророчество
Резервисты Николетина Бурсач и Йовица Еж несколько дней блуждали по Добою и окрестным селам, отыскивая часть, к которой были приписаны. Но всюду, куда бы парни ни ткнулись, оказывалось, что они попали не туда, куда надо. В одном месте им грубо отвечали, что они ошиблись, из другого просто выгоняли, а в третьем какой-нибудь фельдфебель мерил их с ног до головы хмурым взглядом и цедил сквозь зубы:
— Только вас двоих мы и дожидались, чтобы парад начать. А ну, проваливайте с глаз долой, олухи деревенские, пока я вам…
Посылали их и в «песью роту свинского батальона», и в «воловий моторизованный полк», и другую чушь несли, а в одной части какой-то поручик пригрозил им расстрелом и обозвал башибузуками.
— Вот тебе на! — недоуменно чесал в затылке долговязый Николетина. — Ты тут пришел по военной надобности, а они над тобой потешаются. И что это за «башибузуки» такие?
— Чудное что-то. Никогда такого не слыхивал. Добро бы сказал: олухи, прохвосты, скоты или еще как-нибудь, чтобы понятно было, а то… Неладное что-то. Может, это значит дезертиры?
Сутулый Йовица брел понурый и озабоченный, точно пастух, который потерял корову и безуспешно разыскивает ее, прислушиваясь, не звякнет ли вдали колокольчик.
Николетина, напротив, был зол и раздражен: от дома его оторвали, война на носу, а тут еще эти ослы с ума посходили и дурака валяют. Что-то будет?..
В конце концов после долгих скитаний и расспросов совершенно случайно они узнали, что часть их, оказывается, стоит ни больше ни меньше как в Травнике. Добрались туда в сумерках, полных мглы и измороси.
— Что ни говори, а теперь мы все же вроде как дома, — сипел Николетина, уминая в темноте черствый солдатский хлеб. — Вот только никак в толк не возьму, кто это нас послал совсем в другую сторону, аж в Добой?
— А бог их знает, — примирительно бормотал Йовица, счастливый, что попал под крышу и что кончились скитания и расспросы. — Послал, и все тут.
— Как это «и все тут»? А тебе разве не кажется, что тут кто-то воду мутит?
— Что ж поделаешь, — с покорностью судьбе отвечал измученный, обмякший Йовица, основательно устраиваясь на соломе. — Выходит, есть кому и таким делом заниматься.
— Как можно! — кипятился Николетина. — Тут кто-то подкапывается под державу и воду мутит, а ты говоришь «что ж поделаешь»?
— Ну а что делать-то? — приподнялся Йовица, и в его голосе зазвучала извечная крестьянская тоскливая беспомощность. — Разве меня когда кто спрашивал насчет державы? Налог с меня брали, только и всего.
– ' Что верно, то верно… Никто нас не спросит, никто не послушает.
— Твоя правда, — пробормотал Йовица, — как бы все это опять на бедолагу крестьянина не обрушилось…