Четыре брода - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если бы это так было! И почему же мы не знали об этом чуде?
— Сон лет или равнодушие усыпили его! — разгневался на кого-то Диденко. — Какая это страшная болезнь — равнодушие! Она поражает аппарат мышления, сердечный аппарат, оставляя только механический.
— Вы уже прикидываете, как применить у себя такой посев?
— А как же! Только подумайте, какое облегчение смогут получить люди и государство!.. А вы чего-то загрустили?
— Теперь уже нет: вы развеяли мою печаль.
— Чем? — чистосердечно удивился Максим Петрович.
— Самопожертвованием для земли.
— Не говорите таких высоких слов, — нахмурился Диденко. — Я не стою их.
— А кто же тогда стоит?
— Есть такие люди, которые заглядывают в непознанный мир, — опустил на руки тяжелую голову Диденко.
— О чем вы, Максим Петрович?
— Да об одном знакомом своем, похожем на Сократа.
— Тоже философе?
— Нет, враче, очень талантливом враче, которого не ослепила погоня за призрачной славой. А мог бы уже быть и профессором. Да, к сожалению, остался он в тени, в бесславии и варварском подозрении. Познакомился я с ним в свое трагическое время: тяжело заболела моя любовь, моя верная жена. Положили ее под нож, потом зашили и уже мне по секрету передали, чтобы я ждал самого худшего, потому что медицина пока еще бессильна. В безнадежности куда только не кидался я, и недоля или доля привели меня в селение недалеко от Днепра, где над травами колдовал молодой, но уже седоглавый врач Величко. Осмотрел он мою жену, перечитал все ее медицинские бумажки и хорошо-хорошо улыбнулся: «Когда у вас, добрая женщина, появится ребенок, то непременно пригласите меня кумом. Очень люблю кумовать…» Что же еще сказать? Вылечил он своими травами мою жену, вылечил и десятки обреченных людей, а завистники все время подрезают ему крылья, и до сих пор ходит он в шарлатанах от медицины, в знахарях, колдунах, хотя вся его жизнь — это травы и больные, больные и травы. И главное — не ропщет он на судьбу, только иногда скажет, что жаль будет, если его опыт и травы скосит коса равнодушия и зависти… О, слышите голос чечетки? «Че-чет! Пи-ю-пи… Чи-чи-чи…»
Ранней весной Данило прослышал, что Магазанник по шкуродерным ценам продает хлеб, сразу же вскипел ненавистью к торгашу и решил найти его тайник. После уроков он кружил по тем лесам, где таился со своими сокровищами лесник. Однако не так легко было его подстеречь. Зерно и хлеб Магазанник продавал осторожно и в розницу, то опасаясь сто двадцать седьмой статьи за спекуляцию, то боясь, что продешевит. Надеялся и на то, что цена поднимется на самый высокий уровень и тогда он сбудет зерно тем купцам, которых знал не один год. Поторопился только с картофелем, побаиваясь, что он прорастет, сморщится и потеряет в весе.
Шестьсот пудов он продал оптом винницким спекулянтам-шкуродерам за шестьдесят тысяч рублей, вложил их в железный сундучок и на рассвете, когда Степочка еще отлеживал в постели бока, крадучись пошел к лесной ложбинке, где издавна поселились барсуки. Тут их никто не тревожил, никто не бил их на жир, они спокойно и размножались. Вон какие норы насверлили, а возле них понасыпали заметные холмики земли.
Магазанник долго прислушивался и присматривался к лесу, проросшему негустым туманом, потом сбросил обшитую кожей свитку, завернул в нее сундучок и осторожно-осторожно начал копать яму. Затем снова огляделся вокруг. Кто-то, кажется, крадется между деревьями? Магазанник застыл на месте и не сразу понял, что это на лежалый прошлогодний лист капал тот нетерпеливый березовый сок, который сам разрывает кору деревьев.
За столетними дубами блеснуло солнце. А вот и первая пчела в поисках поживы золотым желудком упала на мать-и-мачеху, прожужжала ей утреннюю песню и начала набирать пыльцу в свои кошелочки. Жаль, что их только две у нее, а ног-то шесть. Придет же такое в голову…
Лесник освободил из свитки сундучок, дрожащими пальцами опустил в яму и затаив дыхание начал ее засыпать. Кучку земли над ямой он разровнял точно так, как это делают барсуки. Вдруг впереди послышался шорох. Страх охватил с ног до головы, ежом зашевелился в чубе. Магазанник скосил испуганные глаза в ту сторону, откуда послышался шорох, и удивился, облегченно вздохнул: возле крайней норы возилась с детенышем барсучиха. Только что вытянув из-под земли белесого потомка, она заботливо уложила его на солнце, тряхнула головой и снова полезла в нору.
И неожиданно лесника прожгла ненужная мысль: «Даже барсук из темноты выносит на солнце свое дитя, а ты и себя, и свое чадо толкаешь в темноту. Тьфу, нашел время каяться…»
Чертыхнувшись, он, пригибаясь, пошел к своему жилью, которое глохло от весенних шумов. Когда крутнул задвижку калитки, из высокой клуни выглянул Степочка, с его лица еще не сошел сон, а желтые ресницы, как и всегда, трепетали мельничками, под ними проглядывали глаза цвета разведенной синьки. Увидев отца, Степочка подозрительно скривил губы:
— Куда это вы, татуня, уже спозаранку потащились?
— Служба, Степочка, служба: государственный лес стерегу. Государственный! — И вспомнил барсучиху с детенышем на солнце.
У Степочки недоверие стерло с лица остатки сна.
— Почему же вы стережете государственный лес не с шомполкой, а с лопатой? А?
— Все будешь знать — скоро состаришься, а тебе еще жениться надо, — ответил, усмехаясь и лютуя в душе: уже и он, недоросль, вахлак, следит за отцом, нажил соглядатая, а не сына. — Перестань хлопать глазами. Лучше послушай, что святой апостол Павел писал римлянам: «Ночь минула, а день приблизился, потому отбросим деяния тьмы и облачимся в оружие света». Воистину ночь минула, и надо думать о новом дне.
Степочка немного просветлел, и даже мельнички его ресниц замедлили свое трепыхание.
— А я уже подумал, что вы где-то тайком окаянные закапывали.
— Какие окаянные?! Что это тебе примерещилось?! И когда только прояснится в твоей голове?! — люто глянул на сына, да не испугал его.
— Вы, татуня, не жгите меня оком, ибо не очень прогневал вас. Разве я ничего не вижу, ничего не знаю? А если надо закопать, то и меня берите с собой, потому что все может случиться. И пойдет мое наследство червям на поживу.
Магазанник молча швырнул лопату на дровяник.
— Чего вы все злитесь, когда заговоришь о копейке? — снова проснулось подозрение у Степочки, что отец, скряжничая, прячет в лесах деньги.
— Не злюсь, дурень, а думаю: откуда ты взялся такой?
— Из ваших достатков да с вашего скупердяйства, татуня, — не полез Степочка за словом в карман и неожиданно развеселил этим отца.
— Э, да на твоем языке больше ума, чем в голове: вишь, какое выдал! — засмеялся Магазанник, потом взглянул на леса, что играли с ветром. — Как ты думаешь, сын, не пора ли нам раскопать подземелье под скитком?
Степочка скривился, лениво поиграл мускулами РУК.
— Это же снова я как проклятый буду одну ночь выгребать землю, другую — грузить да разгружать мешки, а вы мне за это ткнете в зубы какую-нибудь паршивую тридцатку, да и все. А что мне от того и от этого?
Магазанник поучительно ответил сыну:
— Сергей Радонежский еще младенцем отказался в постные дни сосать материнское молоко, а ты, чадо недостойное, и в постные, и в скоромные дни хочешь тянуть и транжирить отцовские деньги. Помни: кто не дорожит копейкой, сам гроша не стоит, так что поменьше помышляй о моих деньгах.
— О чем же остается думать Степочке?
— Вошел ты в лета, входи и в ум. Земли ты, вижу, не удержишь, так подумай о другом прожитке — о службе в городе, о каком-то выдвижении, ведь теперь эпоха!
— Так пристройте меня в какую-нибудь контору или к какой-нибудь коммерции. Я и сам не хочу в лесу трубить с волками да грызться с родным отцом.
— И пристрою. Все будет чин чином, ибо есть у меня рука в районе. Может, хоть там из тебя что-то получится. А зерно из скитка все равно должны вывезти…
Старый, облупленный скиток. В нем еще до двадцать второго года проживало несколько отшельников, давая приют то бандитам, то дезертирам. Не раз навещал скиток и атаман Яков Гальчевский, что именовал себя Орлом, скрывалась тут и его жена Мария. А потом эти орлы, как совы, сбежали в панскую Польшу, чтобы уже не обрезом, а отравленным словом стрелять в молодую советскую державу.
Со временем монахи покинули леса, на какое-то время остался было один, да и тот погодя подался в село портняжничать. Ненастье же сорвало кровлю со скитка, обвалившиеся стены его неожиданно изнутри проросли рябиной. Вросшие в камень деревца весной цвели пушистым цветом, а осенью краснели гроздьями ягод.
Память людская забыла и монахов, и Гальчевского, и скиток, и только в тридцать втором году о нем вспомнил Семен Магазанник: ведь под скит-ком было подземелье, где монахи держали зерно и продукты. Так зачем ему копать в лесах яму, если можно в подземелье запрятать зерно — и добытое мошенничеством, и собранное на лесных полянах и вырубках? Ровно сто мешков ржи, пшеницы и проса заложил Магазанник в монашеское подземелье, а дверцы к нему засыпал землей, гнильем и штукатуркой. Если даже оптом продать это зерно спекулянтам, то получишь сто тысяч, а можно же и по пудику, по полпудика сбывать людям, тогда еще набежит несколько тысяч. Надо хватать их, потому что второго такого года уже не будет. Может, после него поехать на Кавказ или в Крым, купить дом и спокойно, в тепле да добре, доживать век возле синего моря? Правда, там не будет такой роскоши, как в этих лесах, зато будет покой для сердца. А то разве далеко Винница от Полтавы? Может, кто-то и выжил из тех смертников, что когда-то попали в лапы гетманской стражи. Может, кто-то из друзей Човняра прибьется к нему — покупать хлеб, а возьмет жизнь?