Смерть героя - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время службы Джордж стоял столбом, не раскрывая рта.
Летние каникулы – единственное время, когда он бывал по-настоящему счастлив.
За Мартинс Пойнтом, подальше от моря, тянутся скупые, бесплодные земли. Но, как у любой непромышленной части Англии, у этого края свой характер: он застенчив, точно старая дама в серебряных сединах, – она держится так мягко, ненавязчиво, но в конце концов ей нельзя не подчиниться. Здесь обрывается одна из длинных гряд меловых холмов, по правую и левую руку от нее лежат солончаки, а плодоносные земли начинаются гораздо дальше от побережья – так далеко, что Джордж даже на велосипеде туда не добирался. Каждая мелочь в отдельности здесь как будто скучна и бесцветна. С вершины какого-нибудь мелового холма весь этот край кажется очень древним, серебристо-седым, на пологих склонах раскинулись однообразные, без единого деревца поля, словно едва намеченные клетки огромной шахматной доски, а вдалеке серебристо-седой каймою всегда виднеется море. Нескончаемые меловые холмы вздымаются гряда за грядой, точно окаменевшая гигантская зыбь неведомого океана. Чем ближе к берегу, тем эти гряды выше, круче и, наконец, почти отвесно встает серебристо-седая меловая стена, точно исполинский вал с гребнем окаменевшей пены, навеки недвижный, навеки немой; а у его подножья вечно плещут карликовые по сравнению с ним волны настоящего неугомонного и говорливого моря. Трава на холмах обглодана овцами и ветром, и несмело цветут в ней карликовые кукушкины слезки, лиловый гелиотроп, высокая лохматая черноголовка и хрупкие колокольчики. А в ложбинах растет наперстянка и высоченный чертополох. В иных укромных уголках на сплошном ковре алого клевера и ромашек – целые россыпи полевых цветов. Летом эти цветочные островки – точно бесценный подарок среди лежащей вокруг бесплодной пустыни, и над ними – непрестанный трепет крыльев: каких только бабочек здесь не увидишь! Мраморно-белые, небесно-голубые и темно-синие, бархатисто-коричневые и лимонные, сверкающие медью аргусы и ярко-красные адмиралы, репейницы и павлиний глаз – все это кружило над крапивой и чертополохом, опускалось на цветы, трепетало и взмахивало яркими узорчатыми крыльями. Было одно такое поле, где в августе всегда бывало много огневок – они то описывали короткую дугу, то неожиданными зигзагами проносились над алым клевером, по которому под ветром, как по морю, пробегала волнистая рябь.
Но, несмотря на эти яркие мазки, все равно казалось, будто все вокруг серебристо-седое. Кусты боярышника и редкие одиночки-деревья вечно гнулись под напором юго-западного ветра. Деревушки и фермы ютились в ложбинах, прятались от бурь за стеною могучих вязов. Деревушки эти были скромны и неприхотливы, чужды всякой фальши и искусственности, как сама жизнь их обитателей – пастухов и земледельцев. Каких-нибудь три, пять, от силы десять миль лежали между ними и вычурной роскошью Мартинс Пойнта, а казалось, их разделяет миль триста – так чужды, так далеки были от этой простой, безыскусственной жизни и гольф, и светские пересуды за чашкой чая, и даже автомобили, которых день ото дня становилось все больше. Там же, в низинах, прятались сложенные из камня невысокие церкви, построенные еще древними норманнами, тоже скромные и безыскусственные, несмотря на портики, щедро украшенные готическим орнаментом, и фронтоны в византийском духе, и стилизованные насмешливые головы, что ухмыляются, и скалят зубы, и гримасничают с фризов. Должно быть, жестокий, неукротимый и насмешливый народ были эти норманны-завоеватели, – жестокие и насмешливые лица иных из их потомков можно и поныне увидеть на стенах Темпла108. Должно быть, с такой вот жестокой, насмешливой улыбкой они рукою в железной перчатке гнули и давили саксонских пастухов. И даже их благочестие было жестоким и насмешливым, насколько можно судить по каменным маленьким насмешливым церквушкам, какие они понастроили по всей стране. А потом они, должно быть, двинулись на запад, к более плодородным землям, предоставив эти голые холмы и скудные поля потомкам порабощенных саксов. И край этот кажется старым-престарым; но нечто от насмешливой жестокости древних норманнов сохранилось лишь кое-где, в неприметных уголках построенных ими церквей, – все остальное понемногу смягчилось, окрасилось в мягкие, серебристые тона, точно ласковая и кроткая старая дама в серебряных сединах.
Все это карандашом и красками силился выразить Джордж. Он старался впитать особый, неповторимый дух этого края – и в какой-то мере ему это удалось. Он все перепробовал – от больших пейзажей, где старался вместить всю эту волнистую ширь, эти меловые холмы, разбежавшиеся на двадцать миль, с серебристой каймою моря вдали, и до маленьких, фотографически точных копий резьбы на церковной двери или кропотливо, почти с научной добросовестностью срисованных крыльев бабочки и лепестков цветка. Для живописца он всегда был излишне «буквален», «топографичен», его чересчур занимали мельчайшие подробности. Он видел поэзию природы, но не умел передать ее в линиях и красках. Школа английских пейзажистов109 1770-1840 годов отжила свое задолго до того, как тело Тернера перенесли в собор св. Павла, а деньги, которые он оставил нуждающимся художникам, перешли в карманы алчных английских адвокатов. Вдохновение потонуло в топографически-добросовестном выписывании каждой мелочи, в сладко-чувствительной красивости. Живопись утратила ту жизненную силу, ту неутомимую энергию, что чувствуется в лучших полотнах таких художников, как Фриз, Вламинк110, даже Утрилло111, умевших открывать поэзию в гнущихся на ветру деревьях, или в белом крестьянском домишке, или в каком-нибудь кабачке на парижской окраине. Джордж уже в пятнадцать лет знал, что он хочет сказать своими картинами, – но не умел это сказать. Он умел ценить это в других, но самому ему не хватало силы и выразительности.
До этой поры он был совсем одинок в своей слепой, инстинктивной борьбе – в отчаянном сопротивлении той силе, которая старалась смять его и втиснуть в готовую форму, одинок в жадных поисках жизни, живой, настоящей жизни, искру которой он ощущал в душе. Но теперь он начал обретать нежданных союзников; сначала недоверчиво, потом с огромной радостью он убеждался, что он не один в мире, что есть и еще люди, которым дорого то же, что дорого ему. Он узнал, что такое мужская дружба и прикосновение девичьих рук и губ.
Первым появился Барнэби Слаш – в ту пору «известнейший романист», очень угодивший болезненно-идиотическому британскому вкусу своим примитивно христианским и весьма нравоучительным романом, – роман этот наделал немало шуму и разошелся в миллионах экземпляров, а ныне прочно забыт, и высохшая мумия его сохранилась, быть может, только в издании Таухница112 – в этом склепе книг, которые никто не читает. Мистер Слаш был не дурак выпить, и дешевая слава доставляла ему великое удовольствие. Все же изредка ему случалось обратить внимание на то, что его окружало; он не был, как большинство буржуа – обитателей Мартинс Пойнта, – окончательно ослеплен предрассудками и откровенным тупоумием. Он приметил Джорджа, посмеялся кое-каким его дерзким, но неглупым словечкам, за которые мальчику дома неизменно попадало, заинтересовался его страстью к живописи и упорством, с каким Джордж ей отдавался.
– В вашем мальчике что-то есть, миссис Уинтерборн. Он знает, чего хочет. Мир еще услышит о нем.
– Вы так думаете, мистер Слаш? – Изабелла была польщена и в то же время обозлилась: ее ужасала и приводила в ярость одна мысль о том, что сын может чего-то хотеть, к чему-то стремиться. – Мой Джордж просто здоровый, счастливый мальчик, и он думает только о том, чтобы порадовать свою мамочку.
– Гм-м, – промычал мистер Слаш. – Ну, во всяком случае, мне хотелось бы что-нибудь для него сделать. В нем заложено больше, чем вам кажется. Я уверен, что в душе он художник.
– Еще чего! – воскликнула Изабелла со злостью. – Заведись в нем такая дурь, уж я бы ее выбила из него, сил бы не пожалела!
Слаш понял, что, желая Джорджу добра, может только повредить ему, и тактично умолк. Все же он дал мальчику несколько книг и пытался поговорить с ним по душам. Но Джордж в ту пору мало доверял взрослым, да еще таким, что приходили по вечерам в гости и пили виски с Джорджем Огестом и Изабеллой. Притом в глазах Джорджа, с его суровой мальчишеской нетерпимостью, безвольный, вечно подвыпивший добряк Слаш был слишком жалкой и непривлекательной фигурой – и сблизиться они не смогли. Но все же мистер Слаш сыграл немаловажную роль: благодаря ему Джордж позднее сумел быть в какой-то мере откровенным с другими людьми. Слаш разбил первую из крепостных стен, за которыми Джордж укрывался от мира. Опасаясь, как бы Слаш не повлиял на Джорджа в неугодном ей смысле, Изабелла очень забавным и хитроумным способом от него избавилась. Однажды Джордж Огест и мистер Слаш вместе отправились на обед, устроенный масонской ложей. С тех пор как масонство сослужило свою службу, укрепив положение Джорджа Огеста в обществе, Изабелла стала относиться к нему весьма ревниво: ведь Джордж Огест благородно отказывался раскрыть жене тайны вольных каменщиков – убогие тайны! – а потому она ненавидела их собрания и обеды лютой ненавистью. В тот вечер налетела страшная гроза, каких не запомнят старожилы этих мест. Шесть часов кряду полыхало небо, ослепительные стрелы молний с трех сторон вонзались в море и в сушу; раскаты грома непрерывно гремели над Мартинс Пойнтом, и оглушительным эхом отзывались утесы; ливень, обезумев, плясал по крышам, ломился в окна; дороги, вьющиеся по склонам холмов, превратились в бурные потоки. Не было никакой возможности вернуться домой, и Джордж Огест и мистер Слаш просидели в гостинице почти до четырех часов, тем временем изрядно выпили и приехали домой под утро, сонные, но веселые. Изабелла не ложилась всю ночь; она встретила супруга с видом разгневанной королевы из какой-нибудь классической трагедии и разразилась упреками и обвинениями.