Пушкин. Русский журнал о книгах №01/2008 - Русский Журнал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ДОНАЛЬД САССУН – ПРОФЕССОР СРАВНИТЕЛЬНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ ИСТОРИИ КОЛЛЕДЖА КУИН МЕРИ ПРИ ЛОНДОНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ (ВЕЛИКОБРИТАНИЯ); СПЕЦИАЛИСТ ПО ИСТОРИИ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ И ИСТОРИИ ИТАЛИИ, АВТОР РЯДА РАБОТ ПО ИСТОРИИ ИСКУССТВА И ЕГО ПОТРЕБЛЕНИЯ.
БИБЛИОГРАФИЯOne Hundred Years of Socialism: The West European Left in the Twentieth Century, New York: The New Press, 1996 (Сто лет социализма: западноевропейские левые в XX веке).
Мопа Lisa: The History of the World's Most Famous Painting, London: Harper Collins 2001 (Мона Лиза: История самой знаменитой в мире картины).
Mussolini and the Rise of Fascism, London: Harper Collins 2001 (Муссолини и возникновение фашизма).
КУЛЬТУРА
Императив авангарда в неолиберальную эпоху
Кети Чухров
Boris Groys. Art Power. Cambridge, MA, and London: The MIT Press, 2008. 188 p.[18]
Не секрет, что Россия после долгого перерыва активно вступает в культурную индустрию современного искусства. Впрочем, параллельно с остальными странами далеко не первого мира. Современное искусство в данном случае выполняет роль индульгенции, которая доказывает наличие в стране модернизационных настроений, а также подтверждает стабилизацию экономики, способной не только накапливать, но и вкладывать в культуру. Однако столь долго ожидаемая активизация артрынка и подключение к ней людей, для которых культура и искусство являются всего лишь более цивилизованным видом бизнеса или просто украшают имидж того или иного фонда или компании, немедленно вызвало разделение художественного и критического сообщества на два полюса. На тех, кто оплакивает внерыночное, почти коммунитарное художественное сообщество 1980-х и 1990-х годов, и тех, кто торжествует оттого, что, наконец, началось культурное производство, основанное на современных технологиях и когнитивных практиках.
В западном культурно-художественном пространстве эти две, на первый взгляд, полярные парадигмы (социально-активистская, некоммерческая, и рыночная) представляют собой взаимодополняющие программы постиндустриальной либеральной культуры. Рынок отвечает за повышение коммерческой и символической цены искусства, а общественные, так называемые неправительственные и некоммерческие организации осуществляют критику коммерциализации художественных процессов, образуя зону критической социальной активности, или зону так называемой институциональной критики.
В своей последней книге «Власть искусства» (Art Power) философ и теоретик искусства Борис Гройс предлагает и вовсе прекратить различать коммерческое («плохое») и критическо-социальное («хорошее») искусство на том основании, что одно конъюнктурно, а другое – нет. В капиталистическом обществе, где экономику вне рынка представить себе невозможно, критиковать рыночно успешное искусство означает, с точки зрения автора, лишь создавать еще один специфический товар или даже специфический рынок – рынок «некоммерческой» социальной активности.
Это гройсовское утверждение часто выводит из себя критически настроенных западных левых, как, впрочем, и обескураженных монетизацией культуры российских критиков, рассчитывающих на то, что критические институции, функционирующие по западной социально-демократической модели, способны воздействовать на инфраструктуру капитала. Однако, с точки зрения Гройса, ни один демократически настроенный критик не согласился бы в конечном итоге быть тотально последовательным даже по отношению к собственной критике рынка, то есть просто-напросто вообразить тотальный отказ от рынка со всеми вытекающими из этого последствиями: абсолютной аскезой по отношению к вещественно-товарному миру.
Гройс выводит искусство за пределы дилеммы между коммерческим и критическим проектами, размещая его (искусства) власть над обеими альтернативами. Искусству, если оно искусство, удается не просто описывать мир таким, какой он есть, а порождать картину мира в режиме утопии. Образ же утопии есть образ той политической модели мира, которой нет и которая должна быть. А значит, взывая к этой утопической модели, происходит и взывание к власти именно такой картины мира.
Но может ли быть утопия столь же многообразной, сколь и многообразны образы мира и представления о мире? Да, утопии бывают разными по структуре. Однако самое главное в них остается неизменным. Это полная отмена того, что Казимир Малевич в своих работах называет «харчевым принципом», то есть отмена зависимости от фетишизированного вещественного мира, в котором человек проживает от рождения до смерти. И здесь можно задаться вопросом. Что является более естественным состоянием для общества и человека: 1) «харчевой принцип», от которого не может избавиться ни одна социальная демократия (коль скоро она не избавляется от частной собственности, а значит, и «капитализма» общественного сознания), или г) эволюция в сторону «коммунистического» сознания, которая изживает коммерческо-утилитарную составляющую в социуме (как утверждал Маркс в «Экономическо-философских рукописях 1844 года»)?
Как известно, Советский Союз строил государственную инфраструктуру так, чтобы идеологически общество «естественным» образом отказалось от рынка. Не секрет, что такая естественность стоила огромных искусственных усилий Западная либеральная демократия, напротив, признает изначальную слабость человеческого сообщества («харчевой принцип») естественным человеческим свойством и позволяет ему эту слабость. Именно поэтому Гройс не делает различия между хорошей западной демократией (гуманным капитализмом и умеренным рынком) и плохими демократиями вне Европы, потому что и та и другая модели по сути своей «базарные».
Так что если рынок и коммерцию считать реальностью жизни, тогда он и будет гуманизмом, а требование малевичевской аскезы – антигуманно. И наоборот, если общество стремится к жизни, которая больше не тратит времени ни на что потребительское и обменно-прибыльное, то «гуманизмом» является этика авангарда и биополитическая утопия Малевича.[19]
Несмотря на то, что Гройс пишет из самого эпицентра рынка и капитализма, он требует от искусства именно того, что важно для авангарда, – продолжать мыслить утопию. Именно в интенсивности и силе такого утопического воображения и заключается «власть искусства» (Art Power). Но условия нашей современности не позволяют относиться к проекту утопии как методу ее переполагания на будущее (тем более что фигуры политических идей будущего не пользуются популярностью, уступая место диверсификационным сетям спроса и предложения), способ мыслить сегодня утопию все-таки существует. Этот способ – гетеротопия. Гетеротопия (другое место или даже место Другого) – это возможность утопии здесь и сейчас, даже когда утопический и авангардный проект кажется невозможным.
У Гройса основным локусом гетеротопии становится музей. Музей – не как здание, не как конкретное место, и даже не как культурное отгораживание вечного и бесконечного (духовного) от конечного и смертного. Музей – это ментальная фигура, которая позволяет смотреть на жизнь как бы из точки уже осуществившейся смерти, смерти – как явления неминуемого. И из этого понимания смертного, умершего и даже мертвого как первичного по отношению к жизни и выстраивается риторика авангарда в его противостоянии случайному, сиюминутному. Из данной же логики вытекает и возможность утопии. Ибо только то, что не считает смерть препятствием, способно не упорствовать в той модели жизни, которая охвачена утилитарно-рыночными интересами. Так понятая гетеротопия (как присутствие утопии здесь и сейчас) избегает иерархического реестра вкуса, мнений и текущих политических ситуаций. И именно это делает подобное положение мысли действительно политическим.
В этом смысле искусство всегда политично, потому что оно, как это ни парадоксально, возвышается над прикладной политикой ради «политики бессмертия». Поэтому и политика коммунизма может быть помыслена именно в рамках политики бессмертия – политики, от которой навсегда отчислен «харчевой» принцип. Это принцип «жизни», все время находящийся внутри конкуренции прибыльного, убыточного, выигрышного или, наоборот, проигрышного. С точки зрения политики и этики авангарда, такая жизнь – недожизнь. Из жизни надо сделать нечто радикально неутилитарное, художественное, чтобы она стала настоящей жизнью. Иначе говоря, только когда жизнь становится искусством, то есть становится вечной, тогда она и становится жизнью.
В «Политике бессмертия» Гройс говорит о том, что его не интересуют ни чистая эмпирия, ни чистая метафизика, но феноменология (сама физика) вечного, бессмертного, то есть то, как можно было бы исследовать физику метафизики или кость самого духа. (То есть не бессмертие души, а бессмертие «корпуса», тела, материи – бессмертие гетеротопическое. Такую вечную материю, по сути, содержит музей, и из такой перспективы мир обозревается как временный.)