Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет - Дэвид Гриффитс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас нет времени вдаваться в историю развития этого диагноза, легко прослеживаемую от Аристотеля до Роберта Бёртона[63]. Достаточно сказать, что в разлитии желчи винили множество причин: одни считали эти причины физическими, другие — психосоматическими. Помимо прочего, Бёртон называл в качестве причины подавленные амбиции. И это объяснение не было чуждо русским, принимавшим на веру психосоматическое происхождение меланхолии. Так, графиня Румянцева сообщала, что Семен Романович Воронцов слаб вследствие ипохондрии, потому что его обошли продвижением по службе{196}.[64] По мнению императрицы, зависть тоже могла вызвать приступ меланхолии[65]. Причины меланхолии лучше Екатерины распознать не мог никто, ведь в середине 80-х она и сама стала ее жертвой, полностью выпав из привычного уклада жизни. В данном случае причиной послужила череда скоропостижных смертей: сначала бывшего первого министра Никиты Ивановича Панина, затем бывшего фаворита Григория Григорьевича Орлова, а затем и тогдашнего фаворита Александра Дмитриевича Ланского[66]. Получив столь убедительное напоминание о собственной бренности, императрица впала в глубокую депрессию[67]. Знаменитое путешествие в Крым, изначально запланированное на весну 1785 года, призвано было унять «боль ипохондрии», а книга Иоганна Георга Циммермана «Об уединении» окончательно излечила ее{197}.
И если относительно причин этого расстройства мнения расходились, симптомы его сомнению не подвергались. Запор считался не только причиной, но и результатом меланхолии[68]. Но существовали и более очевидные признаки: больной был бледен лицом, кожа его становилась холодной и сухой. Он казался скучающим и даже мрачным. Имевшие склонность к учению меланхолики особенно ценили одиночество и книги. Обнаруживая симптомы того, что позже назовут депрессией, ипохондрик отличался повышенной чувствительностью, даже гипер/сверхкритичностью, и склонялся к мизантропии{198}. Симптомы удачно обобщил Джеймс Босуэлл[69]:
Если бы ипохондрик увидел в положении других хоть что-то великое или хорошее или привлекательное, он мог бы из сочувствия присоединиться к общему удовольствию. Но его разъеденное коррозией воображение разрушает в его глазах все, на что он ни посмотрит. Все, что есть великого в общественной жизни, все, что есть привлекательного и подкупающего в науке и искусствах, рождает в нем… равнодушие и даже презрение{199}.
Императрица была очень неплохо знакома с этими симптомами: в середине 70-х ипохондрией страдал ее фаворит Петр Васильевич Завадовский, под воздействием своей болезни придававший, по словам Екатерины, «противныя толкования» всему, что его окружало{200}. Меланхолики часто находили отдушину в сочинительстве, которого императрица одобрить никак не могла. Вот как она это описывает:
Человек с начала зачинает чувствовать скуку и грусть, иногда от праздности, а иногда и от читания книг: зачнет жаловаться на все, что его окружает, а на конец и на всю вселенную. Вольный вздумает строить замки на воздух: все люди не так делают; и само правительство, как бы радетельно ни старалось, ни чем не угождает. Они одни по их мыслям в состоянии подавать совет, и все учреждать к лучшему{201}.[70]
Это описание недуга, как может заметить внимательный читатель, сильно напоминает ранее изображение фанатизма. Его связь с Радищевым тут несомненна.
Екатерина называла своих критиков меланхоликами и в других сочинениях[71]. Знала бы она, на что употреблял свое время страдавший меланхолией князь М.М. Щербатов, она бы еще более утвердилась в своих подозрениях{202}.[72] Его сочинения, так же как книга Радищева, были исполнены черной желчи; однако, в отличие от Радищева, меланхолия не привела его к самоубийству.
Именно тогда, когда императрица пыталась осмыслить то, что сделал Радищев, она столкнулась с необходимостью найти объяснение Французской революции. Не вдаваясь в подробности, замечу только, что она не более в этом преуспела, чем в случае с Радищевым. Как можно предположить, она пыталась распределить французских революционеров по категориям, которые прежде служили ей верой и правдой. Так, например, с Пугачевым она сравнивала не только Радищева, но и членов Национального собрания{203}.[73] Это означало, что революционеры были «разбойниками»{204}, «бандитами»[74] и «самозванцами»{205}. Всеобъемлющим названием для них было слово «злодеи»{206}. Более того, они распространяли «лихорадку», «болезнь». Они страдали французским «безумием». Уже не меланхолики, они, однако же, еще не были и политическими оппонентами. Императрица по-прежнему пребывала в плену своих ментальных категорий[75].
Озарение наступило только в последние годы ее жизни и было связано с переосмыслением ею «республиканизма» — сравнительно безобидного ранее термина, который она никогда с Радищевым не связывала. Пока этого не произошло, она тщетно пыталась втиснуть французских революционеров, как ранее и Радищева, в категории, соответствующие ее системе политических координат. Если считать императрицу надежным показателем, это означает, что в отношении политического сознания того времени Французская революция была значительно более драматическим водоразделом, чем мы привыкли полагать.
В заключение можно предложить два дополнительных наблюдения. Во-первых, документальные свидетельства показывают, что отождествление политического инакомыслия с проявлением психического заболевания ни в коем случае не было изобретением советских психологов: Екатерина II опередила их на добрых полтора столетия; руководившие ею допущения были, возможно, сформированы сходным типом мышления. Во-вторых, кто может с уверенностью заявить, что диагноз, поставленный ею Радищеву, не соответствовал действительности?!
Злодеи, фанатики, адвокаты: взгляды Екатерины II на Французскую революцию{207}
Французская революция, сообщает нам Альбер Сорель[76], была совершенно новым историческим феноменом — настолько новым, что именно благодаря ей в обиход все
го остального человечества вошли модерные политические понятия и даже соответствующая терминология. Надолго изменилась и сама структура политики{208}. Поскольку Французская революция так радикально порвала с политическим прошлым, вполне естественно, что она вызвала враждебность со стороны тех, кто видел в ней угрозу для себя. Обычно предполагается, что наибольшую опасность события во Франции представляли для правивших в то время европейских монархов, незамедлительно и крайне негативно отреагировавших на провозглашение революционных принципов.
Исследователи сходятся во мнении, что ни один из этих правителей не испугался революции так, как российская императрица Екатерина II. Многие считают Французскую революцию последним из целого ряда событий, превративших Екатерину в оплот реакции. Первым в этой цепочке, говорят историки, было восстание Пугачева, научившее ее (если только она действительно усвоила урок), что народные массы следует запугивать и подавлять. Затем была Война за независимость Северной Америки, убедившая ее, что республиканские идеи могут оказаться опасными. Согласно большинству западных ученых, взятие Бастилии, объединившее в себе социальный вызов с политическим, завершило трансформацию Екатерины из либерального правителя в реакционного{209}. По мнению советских марксистских исследователей, до недавнего времени монополизировавших российскую историографию, эта метаморфоза всего-навсего «сорвала маску» с классовых воззрений феодальной правительницы, всегда остававшейся верной своей консервативной сущности, невзирая на все заигрывания с философами. Лицом к лицу столкнувшись с «французской буржуазной революцией XVIII века», как ее называли марксисты, Екатерина оставила все претензии на либерализм и перешла к неприкрытым репрессиям[77]. Постсоветские российские историки, по-прежнему следуя парадигме «феодализм-капитализм», куда помещали результаты своих исследований их предшественники, похоже, начинают сомневаться в механистичности, с которой она применялась[78].
Насколько правильной является эта общепринятая интерпретация екатерининского отклика на Французскую революцию? В самом ли деле она так быстро и решительно отреагировала на нее, как мы привыкли считать? Действительно ли она немедленно распознала в парижских событиях прямой вызов своему самодержавному правлению? Судя по источникам, это не так. На деле, как будет доказано в данной статье, Екатерина никак не могла осознавать, что события, свидетелем которых она явилась, были «революционными» и, следовательно, представляли собой новую угрозу самодержавию: только потомки с высоты прожитых лет были в состоянии вынести такой приговор. Скорее императрица пыталась истолковать происходившие перед ее глазами знаменательные события с помощью понятных ей на тот момент терминов. Ее усилия, как мы увидим, успехом не увенчались.