Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет - Дэвид Гриффитс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, использование таких терминов, как «фанатик» и «злодей», позволяло создать удобные категории, вмешавшие в себя все обычные формы оппозиции, свойственные России XVIII века. Термины эти были настолько комфортными, на первый взгляд точными и при этом уничижительными, что императрица могла с их помощью объяснить склонность некоторых своих подданных к сопротивлению, не задумываясь о природе этого сопротивления или обоснованности выдвигаемых протестующими требований.
Перенесемся теперь на пару десятилетий вперед, чтобы рассмотреть еще один примечательный эпизод. В 1792 году Николай Новиков был арестован и приговорен к 15-летнему заключению. В чем же состояло его преступление? По мнению советских историков, оно заключалось в распространении идей Просвещения посредством издававшихся Новиковым книг и сатирических журналов. Здесь, однако, сразу же возникают определенные сомнения: к моменту ареста Новикова пик его издательской деятельности уже много лет как остался позади. Когда же, наконец, императрица обратила на Новикова внимание, поведение Екатерины больше всего походило на ее реакцию на традиционное религиозное инакомыслие. Еще в январе 1786 года она направила два касавшихся Новикова рескрипта: один — губернатору, другой — московскому главнокомандующему. В первом она описывает масонские организации, в которых состоял Новиков (как, кстати, и Мирович), как «скопище известнаго новаго раскола» и приказывает Петру Васильевичу Лопухину (который и сам симпатизировал масонам)[56] предупредить Новикова о недопустимости печатания книг, «наполненных новым расколом для обмана и уловления невежд». Во втором рескрипте она приказывает Якову Александровичу Брюсу[57] предупредить Новикова о том же — что книги его «наполнены» «известным расколом»{179}.[58]
К 1788 году императрица подобрала для Новикова еще один термин из своего привычного лексикона. «Это фанатик» («C'est un fanatique»), — сказала она своему личному секретарю{180}. К 1790 году круг волновавших ее проблем расширился и одновременно стал более запутанным: теперь русские масоны были связаны в ее представлении с шарлатаном Калиостро, баварскими иллюминатами и французским мистиком Луи-Клодом де Сен-Мартеном[59]. Придя в ужас от сложившейся в ее воображении картины, императрица приказала арестовать Новикова и провести следствие. Пункт номер 3 в списке вопросов, приготовленных Екатериной для следователей, касается «заведения» Новиковым «новой секты или раскола». Пункт 5-й посвящен «обрядам» этой «секты», в частности «присяге» и целованию креста, «секретности», использованию Писания и т.д.{181}.[60] В секретном предписании генерал-губернатору она поносит заключенного за его «крайнюю слепоту, невежество и развращение… последователей». Его цели? Разумеется, «распространение раскола». Масонов она опять именует «сектой» и участниками «гнусного раскола»{182}.
Как мы видим, императрица описывает Новикова и его последователей с помощью тех же терминов, какие раньше применялись ею к Арсению Мацеевичу. Подобно последнему, Новиков слишком увлекся собственным толкованием Писания. И, подобно Мировичу и Пугачеву, он сумел каким-то образом привлечь сторонников — невежественных и легковерных людей, которых в каждом обществе всегда предостаточно.
Из вышесказанного можно сделать несколько выводов, но один из них заслуживает особого внимания. Сложившаяся в голове императрицы картина позволяла так же легко объяснить форму инакомыслия у Новикова, как раньше — случаи Мацеевича, Мировича или Пугачева, и в 1792 году концепция эта была еще вполне работоспособной. С точки зрения Екатерины, Новиков представлял собой не какой-то новый тип угрозы для государства, а лишь вариацию на прежние темы.
С Радищевым дело обстояло иначе, хотя, как мы увидим, императрица поначалу и его старалась уложить в традиционную схему. По прочтении радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» Екатерина попыталась было сравнить сочинителя с Мировичем и Пугачевым: он был «бунтовщик хуже Пугачева», заявила она{183}. Но дальше параллели не работали. Тогда она предположила, вполне ожидаемо, что Радищев был религиозным фанатиком, в данном случае последователем Сен-Мартена; это позволяло отнести его к той же категории, в какую попадет и Новиков двумя годами позже. В своих первых письменных заметках на «Путешествие» Екатерина предположила, что автор «едва ли не мартинист; или чево подобное, знание имеет довольно, и многих книг читал»{184}. За этим последовало замечание, что он «исповедует учение мартинистов и прочих теозофов»{185}. В связи с таким подозрением один из первых вопросов, который следовало задать Радищеву во время допроса, касался его членства в кружке мартинистов{186}. Своему личному секретарю она с уверенностью заявила, что Радищев мартинистом был{187}.
Раз Радищев был мартинистом, значит, по определению он был схизматиком. И это обвинение также было ему предъявлено. Цепляясь за знакомую терминологию, Екатерина называла сочинителя «нашим вралем» и замечала, что «много таковых вралей мы видели и имели между раскольниками…»{188}. Она велела своему секретарю проинформировать Радищева, что не усматривает в его сочинении ничего, «кроме раскола и разврату»{189}.
Настаивая на том, что Радищев подпадал под уже существующие категории фанатиков, мартинистов и раскольников, императрица изо всех сил старалась осмыслить его самого и избранную им форму протеста в рамках уже знакомых понятий. Но в конце концов ей пришлось признать, что любые из этих определений были в лучшем случае сомнительными. Ведь религиозный фанатик вряд ли взывал бы к разуму и естественному закону, как это делал автор «Путешествия». Поэтому Екатерина решила подойти к проблеме с другой стороны. Во многих местах книги она усмотрела упомянутый ранее «разврат». На этом основании можно было подвести автора и текст под более убедительные категории. Ведь разврат может указывать на злобное и неблагодарное сердце — суждение, дополнительно подкреплявшееся полным отсутствием в книге самоиронии. Логично было предположить, что автор обладал «унылым» сложением и мир у него предстает «чернажелтого вида»{190}. Императрица продолжала: книга наделенного «дурным и неблагодарным сердцем» автора, «к злости» склонного, являла «злостное толкование» вещей»{191}.
Что же было причиной злости и неблагодарности сердца, породившего такую злонамеренность? С небольшим усилием императрица придумала такой ответ на этот вопрос, который не нарушил бы сложившейся в ее голове системы координат. Она решила, что каким-то образом обидела сочинителя, возможно, отказав ему в доступе ко двору{192}.[61] В конечном итоге она пришла к выводу, что обошла его в продвижении по службе. Разумеется, многие люди добиваются меньшего, чем желали бы; но Радищев, можно было предполагать, был более амбициозен, чем другие: он стремился к высшим постам, но не добился их{193}.[62] Выражаясь нынешним, пусть и слишком современным для императрицы языком, сочинение Радищева дало выход его накопившейся фрустрации. Говоря же словами Екатерины II, Радищев «излил желчь». Она рискнула предположить, что «желчь нетерпение разлилось по всюда на все установленное и произвело особое умствование». Как следствие, он полагался на идеи, взятые у «Руссо, аббе Рейнала и тому гипохондрику подобные»{194}. Радищев, заключила она в конце концов, и сам был ипохондриком, обязанным своим состоянием подавленным амбициям. Как Гамлет объяснял свою меланхолию Розенкранцу, так и Радищев мог бы сказать своей государыне: «…у меня нет никакой будущности» (акт III, сцена 2, пер. М. Лозинского). Именно по этой причине Радищев любил «разпространить ипохондрические и унылые мысли»{195}.
Этот диагноз дал императрице возможность ввести новую рубрику, к которой можно было отнести своих противников. Какого рода категорией была ипохондрия? Русским в то время было свойственно употреблять этот термин равнозначно «меланхолии», хотя некоторые считали ипохондрию более развитой стадией меланхолии. К середине XVIII века в ход вошел еще и третий термин: «желчь» (или иногда «хандра») — производное от греческого слова, означающего жидкость, производимую желчным пузырем.
У нас нет времени вдаваться в историю развития этого диагноза, легко прослеживаемую от Аристотеля до Роберта Бёртона[63]. Достаточно сказать, что в разлитии желчи винили множество причин: одни считали эти причины физическими, другие — психосоматическими. Помимо прочего, Бёртон называл в качестве причины подавленные амбиции. И это объяснение не было чуждо русским, принимавшим на веру психосоматическое происхождение меланхолии. Так, графиня Румянцева сообщала, что Семен Романович Воронцов слаб вследствие ипохондрии, потому что его обошли продвижением по службе{196}.[64] По мнению императрицы, зависть тоже могла вызвать приступ меланхолии[65]. Причины меланхолии лучше Екатерины распознать не мог никто, ведь в середине 80-х она и сама стала ее жертвой, полностью выпав из привычного уклада жизни. В данном случае причиной послужила череда скоропостижных смертей: сначала бывшего первого министра Никиты Ивановича Панина, затем бывшего фаворита Григория Григорьевича Орлова, а затем и тогдашнего фаворита Александра Дмитриевича Ланского[66]. Получив столь убедительное напоминание о собственной бренности, императрица впала в глубокую депрессию[67]. Знаменитое путешествие в Крым, изначально запланированное на весну 1785 года, призвано было унять «боль ипохондрии», а книга Иоганна Георга Циммермана «Об уединении» окончательно излечила ее{197}.