Тургенев (неоконченная книга) - Лев Шестов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тургенев соблазнился простотой и ясностью положительных теорий и всячески старался в своих произведениях по возможности давать читателям отчетливые и определенные суждения. Так, например, в заключении "Рудина" он сам на себя берет роль литературного критика и устами Лежнева объясняет нам "общественное" значение героя неудачника. Из Рудина, разумеется, ничего не может "выйти", он промучается всю жизнь свою в нищете и потом умрет, как собака под забором, — и перед смертью ему не о чем будет вспомнить, кроме ряда постыдных и горьких, унизительных обид... Но это "ничего". Все-таки, в общем, он был полезен людям, а раз так, все уже понятно, и требовать дальнейших разъяснений не имеет смысла. Когда-то, правда, Наталья, идеальная тургеневская девушка, в которой Рудин пробудил мысль, прогнала его за то, что в решительную минуту полезный герой не проявил достаточно смелости. Потом мать Натальи вытолкала его, потом Волынцев и сам Лежнев почти выгнали его, потом... откуда только потом не выгоняли беднягу... Сам он говорит, что "испортил свою жизнь", но Лежнев, т.е. Тургенев не умеет прислушаться к таким словам. "Молчи, — прерывает его Лежнев, — Каждый остается тем, чем сделала его природа, и больше требовать нельзя. Ты назвал себя вечным Жидом... А почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначение. Всенародная мудрость гласит недаром, что все мы под Богом ходим..." [Т., "Рудин", т.4, стр.492]
Народная мудрость?! Верит в нее увалень Лежнев, верил в нее Тургенев? Разумеется, нет, — мы опять встречаемся здесь с "миросозерцанием". Тургенев считает своей обязанностью утешить и успокоить читателя, и так как настоящего средства у него нет, то он не брезгует прибегнуть и к бабушкиному нашептыванию. Прямо оборвать рассказ на полуслове, сказать резко и честно: я не знаю и, соответственно этому, обречь себя на все последствия безутешности — исключающей возможность какого бы то ни было миросозерцания — этого Тургенев не хочет и не смеет сделать пред лицом европейской науки, однажды и навсегда отвергнувшей всякого рода незаконченности. Нужно закруглить, оформить во что бы то ни стало, — хотя бы ложью, хотя бы незначащей фразой... И, чтобы было еще прочней, нужно проводить Рудина сочувствующим взглядом: "Рудин быстро вышел. Лежнев долго ходил взад и вперед по комнате, остановился перед окном, подумал, промолвил вполголоса: "бедняк" и, сел за стол, начал писать письмо своей жене. А на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завыванием, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уголок... И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!" [Т., "Рудин", т.4.]
Совсем, как у европейца Диккенса или как у Виктора Гюго. Рудин — погибший, безвозвратно погибший человек, и, кроме слова "Бедняга" и рассуждений на тему о принесенной им "пользе", ничего о нем сказать нельзя. Но в таком случае, не лучше ли было бы совсем молчать о нем? И не прав ли был Рудин, когда он отверг "гуманное" предложение...
Лист 1
... слишком очевидна. Тургенева занимал уже "женский вопрос", и он, чтобы не обидеть представительниц слабой половины человеческого рода, всячески старался поднять женщину в глазах читателя. Задача почтенная, что и говорить. Но из-за нее Тургенев слишком многое забывал. В этом не было бы ничего дурного, если бы только интерес минуты не застилал перед ним вечные человеческие интересы... И повидимому иначе быть не может: нельзя служить одновременно двум богам. Тургенев, как настоящий европеец, слишком заботливо оберегал сегодняшний день, слишком реально его чувствовал, и потому все прошлые и будущие дни обращались для него в фикцию. Он все больше и больше суживал поле своей мысли. Благодаря этому он становился понятнее и занимательнее для своих современников и вырастал в их глазах. Людям занимающие их дела всегда кажутся особенно важными и значительными.
Казалось, что ни одно значительное общественное явление не ускользнуло от внимания Тургенева. На все он умел откликаться. У него есть и Рудин, представитель 40-х годов, и Базаров — 60-х, и герои "Нови", характеризующие собою 70-е годы. Все эти произведения привлекали к себе надолго общественное внимание и возбуждали бесконечное количество самых шумных споров. Какая тревога поднялась из-за "Отцов и детей"! Не было в России ни одного человека, который в том или ином смысле не принял бы близко к сердцу дела Базарова. "Новь" подала бы повод к не менее ожявленным спорам, если бы о ее героях можно было говорить свободно. Но и в "Рудине" и в "Отцах и детях" и в "Нови" Тургенев смотрит на описываемых людей и события с "точки зрения" европейского образования, т.е. полезны они или не полезны для культуры.
Даже Базаров...
Лист 2
...тоже во что бы то ни стало досмотрели до конца, не имеет никакого смысла. Ведь несомненно — мы до конца не увидим, значит, нет надобности говорить, что видели. Самая важная заслуга писателя, мы считаем, не уметь заканчивать, а иметь смелость, вопреки привычным требованиям, откровенно представить свои мысли отрывистыми и незаконченными. Правда, он вызовет горькие сетования со стороны тех, кому нужно непременно иметь конец — есть готовые великие философские системы — в достаточном количестве и разнообразии, на всякий вкус. Есть достаточно великих философских систем, стройных, последовательных, точно языком облизанных, приводящих к определенному и ясному "концу"...
Но нужно "мировоззрение", — и там, где не хватает знаний, на их место подсовывают "убеждения"; причем, постепенно происхождение "убеждений" забывается, и они начинают выступать в роли не допускающих сомнения истин. В них нужно верить, а кто не умеет или не хочет в них верить, считается врагом человеческого рода, ибо убеждения находятся под защитой давно уже объявленной неприкосновенной морали. Тут получается заколдованный круг: с одной стороны существующие мировоззрения, в общем, все имеют своим источником "моральные" потребности общества, с другой стороны, характер нашей морали определяется нашим мировоззрением.
Пусть бы лучше Лиза, Лаврецкий, Рудин, Веретьев — весь легион тургеневских лишних людей так бы и остались бродить по земле в качестве вечно страждущих и не находящих покоя теней. Правда, они бы смущали и наш покой и сеяли бы в умах людей вечные сомнения. Но разве не пора уже взрыть убитое и утоптанное поле современной мысли? Этого больше всего боятся и от этого больше всего оберегаются. Единственным источником современного мировоззрения в конце концов является "боязнь". Это и выразил Тургенев в своей знаменитой и действительно замечательной речи "Гамлет и Дон-Кихот".
Лист З
Никто не станет оспаривать, что Тургенев был одним из образованнейших и культурнейших русских писателей.
Больше половины своей жизни он провел заграницей и впитал в себя все, что только могло дать западное просвещение. Он не только читал европейские книги, он собственными глазами наблюдал европейские события, он был своим человеком в кругу выдающихся людей Европы — наряду с именами Золя, Флобера, Тэна, братьев Гонкуров, Мопассана, Ренана... даже в Париже в свое время называли и имя Тургенева.
Он сам высоко ценил свою культурность, хотя, по свойственной ему преувеличенной, зачастую даже раздражающей своей деликатностью, скромности, он никогда об этом прямо и открыто не говорил.
[В рукописи Шестова в этом месте включен афоризм (4), который в копии был изъят, т. к. он уже фигурировал в начале главы 3]
Он подбирал в своем словаре самые сильные и самые красивые слова, чтобы из них составить торжественный гимн европейской культуре. Все, что есть у нас скверного — это от недостатка знания. Хорошего можно ждать только от распространения знания.
Пока он касался общественных и экономических вопросов, его западничество казалось вполне понятным. Ничего дурного не может произойти от того, что наш мужик бросит соху и начнет пахать плугом, или что в нашей деревне заведутся школы грамотности. Но этого Тургеневу было мало. Ему хотелось все решительно проявления русского духа втиснуть в уже созданные Европой и ставшие для него самого столь привычными, как бы самой природой созданные, рамки — по крайней мере, он говорил, что ему этого хотелось.
Сначала европейский плуг и европейские школы, а затем также и европейская философия, европейское миросозерцание, во всей его стройности и законченности. И как это ни странно, он готов был стеснять свободу мысли даже самых замечательных русских людей. Все, что не хотело подчиняться выработанным Европой традициям, казалось Тургеневу бесплодным толчением воды в ступе. Можно идти за Европой, вместе с Европой, но отнюдь нельзя думать, что может быть иной Рим, кроме того, который указан нам нашими учителями.