Тургенев (неоконченная книга) - Лев Шестов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гоголь говорил, что читатели, смеясь над его героями, смеялись над ним самим. Тургенев наверное мог сказать, что он себя отлично чувствовал, когда смеялись над приказчиками и генералами. Оттого-то ирония его так мало значит, иногда даже вызывает чувство неловкости, например, в тех местах, где он пространно высмеивает первого жениха Джеммы. Тургенев не умел смеяться над собою, оттого-то, вероятно, он и говорит о сладости самобичевания и, вероятно, говорит правду. Ему в самом деле нравилось такое занятие. Но эта сладость обращается в горечь, и в невыносимую горечь, как только Тургенев убеждается, что, бичуя себя, он не исправляется, а добивает себя. Рассуждения Лежнева о пользе Рудиных или самого Тургенева о значения Гамлетов в жизни указывают, что Тургенев предавался самобичеванию, но в глубине души все-таки чувствовал себя не последней спицей в колеснице, и даже далеко не последней. "Лишний человек", черты которого Тургенев нашел в себе, только "тип" — ну, а о типе, разумеется, много думать нет надобности, не приходится. То ли дело, если говорить не о типе, а о себе самом, о близком человеке даже. Тогда все отношения радикально изменяются, и точка зрения или миросозерцание представляются совсем ненужными вещами. Как жаль, что Тургеневу не пришло в голову кого либо из своих лишних героев сделать литератором. У него Рудин писал статьи, Нежданов сочинял стихи, следовало бы, в виде опыта, наделить их недюжинным, даже выдающимся литературным дарованием. Тургенев испугался такой задачи? Вышло бы слишком автобиографично? Себя судить даже и в тайне, только перед собою, рискованно, а публично разрешается лишь каяться, да и то при предположении, что один раскаявшийся грешник милее 99 праведников?
Как известно, Тургенев утверждал, что занимался самобичеванием в "Отцах и детях". Но Базарова, как "тип" твердого и решительного человека, Тургенев мог наблюдать только вне себя, а не в себе самом. Все черты этого героя были чужды автору, и он с большим трудом и не всегда верно отгадывал, какие внутренние состояния соответствовали в его герое тем поступкам, которые так поражали окружающих. Так, например, дуэль описана даже не совсем правдоподобно. Да и вообще Тургенев неохотно заставляет Базарова высказываться. Он предпочитает обрисовывать его с внешней стороны, и не рискует пускаться в психологию. Если бы он даже и не признался в этом — очевидно было бы, что Базаров ему импонировал. Цельность нигилиста являлась вечным упреком расколотости, раздвоенности собственной натуры Тургенева. Но, очевидно, этот упрек не был слишком мучительным. Если бы Тургенев почувствовал, что Вазаров его уничтожает, что дилемма поставлена так: либо Тургенев, либо Базаров — он бы, вероятно, не так легко смирился. Когда Герцен прочел "Отцов и детей", он жестоко обиделся за отцов и возмутился Писаревым, который со свойственной молодежи верой в добро хоронил отцов много раньше, чем они успели умереть. Тургеневу казалось, что можно дать дорогу Базарову и самому остаться жить. Толстой знал, что эти дела не так делаются. Если бы он был на месте Тургенева — он бы держался с Базаровым иной тактики. Этого героя, который еще не перед кем не пасовал, нужно было бы дать жизни поизмять хорошенько, и он взвыл бы не хуже Рудина. Но Тургенев хотел мира — во что бы то ни стало. Как красиво умирает у него Базаров...
И вообще Тургенев был не в меру уступчив: он не верил в страшный суд и в вечное осуждение почти до последнего дня своей жизни. Только перед смертью — и то минутами — среди невыносимых физических мук — повидимому впервые в жизни у него явилось серьезное подозрение, что наука, признававшая только за моралью право суда, обманула его, и что живущее среди простых людей и казавшееся столь очевидно нелепым верование, до сих пор объяснявшееся путаницей неясных представлений, имеет за собой больше оснований, чем стройные системы, опирающиеся на бесчисленное множество добросовестно подобранных фактов.
Белинский, в своем знаменитом письме, между прочим, обвиняет Гоголя, что он в "Переписке с друзьями" поддался влиянию страха смерти, черта, ада. Обвинения, несомненно, правильные. Гоголь боялся смерти и черта и ада. Вопрос только — можно ли всего этого не бояться? И затем — служат ли в таком случае безбоязненность доказательством высокой степени развития человеческой души? Шопенгауэр утверждает, что смерть всегда была вдохновительницей философии; все лучшие поэтические создания, вся дивная мифология древних и новых народов имели своим источником боязнь смерти. Только современная наука запрещает людям бояться и требует от нас, чтобы мы всегда, даже в самые торжественные минуты своей жизни думали о прогрессе и общей пользе. Отсюда берет свое начало утилитаризм и положительная философия. Если хочешь освободиться от той и другой, нужно вновь разрешить человеку думать о смерти и не стыдиться своего страха перед адом и чертями. Может быть, имеет некоторый смысл скрывать такого рода страх от посторонних глаз: в уменье скрыть свое волнение в минуту страшнейшей опасности есть великая красота. Но притупить чуткость человека и держать его разум в границах постигаемого, как выражаются теперь, такая задача может вдохновить только ограниченное существо. К счастью, у человека нет сил, чтобы произвести над собою такую чудовищную операцию. Преследуемый Эрос, правда, прячется от глаз врагов, но никогда не отрекается от себя, и даже самые строгие монахи средних веков не умели вырвать из своего сердца любви. Так и со стремлением к бесконечному: наука преследует его и каждый раз налагает на него свое veto. Но даже труженики лаборатории рано или поздно приходят в себя и с такой же жаждой рвутся за пределы положительного мышления, с какой монахи рвались за пределы монастырей.
В Тургеневе, несмотря на все его образование, как я во всяком русском, под конец жизни все больше и больше сказывался "татарин" , т. е. стихийный человек, для которого цивилизация не успела стать второй природой. Понемногу он становился все равнодушней и равнодушней к ученым теориям и идеям, когда-то представлявшимся самым нужным в жизни. В его лице, измученном долгими страданиями и неудовлетворенностью все заметней, все резче проступают черты, которые когда-то ему удавалось так искусно скрывать под общеевропейским гримом. Он не отдает себе ясного отчета в том, что с ним происходит. Ему кажется, что он все тот же "западник", "постепеновец" каким был в молодые годы. И действительно, в последних его произведениях, даже в последних письмах, мы часто слышим знакомые выттверженные речи. "Новь" написана на злободневную — на общественную тему. В этом романе обсуждается давно уже заинтересовавший Тургенева вопрос о русском "нигилизме" и обсуждается с точки зрения общественного значения.
"Поднимать следует новь не поверхносто скользящей сохой, но глубоко забирающим плугом"...
В этих немногих словах, послуживших эпиграфом к роману "Новь", высказывается взгляд автора на обрисовываемое им движение. Взгляд человека глубоко убежденного, верующего, что исторические события имеют ясную для людей цель, и что, соответственно, все действия отдельных лиц и общественных групп должны оцениваться с точки зрения их целесообразности. Достоевский тоже, как и Тургенев, и почти одновременно с ним, написал роман на ту же тему. И хотя у Достоевского было предвзятое намерение представить в карикатурном виде молодое поколение, и хотя он тоже не совсем мог отделаться от общественной точки зрения, все же насколько больше чутья проявил он в "Бесах", чем Тургенев в "Нови".
У Достоевского наши "нигилисты" представлены как бы объевропеившимися снаружи сектантами. Они, позабывши все на свете, ищут разрешения последних вопросов. Ищут с энтузиазмом, с экстазом, самозабвением, причем, как то бывало с сектантами, часто совсем забывают о цели, ими себе поставленной, я сбиваются на частности, прямо противоречащие первоначальной цели, словно показывая этим самым, что ими руководили задачи, в которых они не могли дать себе ясного отчета, но которые тем не менее до того нераздельно владели ими, что заставляли их доходить до последней степени самозабвения. Достоевский, словом, чувствовал и умел передать, что "нигилизм" есть чисто русское явление, только наружно окрашенное западно-европейскими идеями. Тургенев же почти не отличал нигилистов от либералов. Ему казалось, что "нигилисты" только одна из общественных партий, добивавшаяся реформ и не умевшая понять, что всякого рода прогресс достигается не бурными революциями, а рядом медленных, постепенных перемен. Он не допускал и мыслей о том, что наши нигилисты продолжали бы свое страшное дело даже и в том случае, если бы все реформы, о каких только мечтали в Европе, были осуществлены в России, и что "постепенность" внушала им отвращение не потому, что она не достаточно быстро приводила к желанным результатам, а потому, что о результатах они, хотя и говорили, но никогда не думали. Тургенев не понимал, что нигилисты остались бы одинаково беспокойным элементом, независимо от того, пришлось бы им жить при крепостном праве или в идеально устроенном государстве будущего.