Еретик - Иван Супек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему же тогда вас так волнуют мои объяснения? – не удержался епископ.
– Мне ужасно слышать эту вашу философию с амвона наиболее угрожаемой твердыни католицизма, над костями мучеников… Простите, монсеньор, что я столь откровенно выражаю свои сомнения, но вообще я ваш почитатель!
Доминис не упрекал его, он всегда старался уважать искренность своих противников в дискуссии. И этот усердный переводчик миссалов, бревиара ж прочих церковных книг отличался от своих приятелей каноников, обеспечивших себе благодаря религии постоянный доход, впрочем; как и он сам, их предстоятель; среди них всех этот мистик единственный не торговал верой. Неподдельный ужас доктора Альберти ворвался в его раздумья, сопровождаемый звуками вечерних молитв. Может, и в самом деле следовало бы остаться на кафедре натурфилософии и оттуда вести пальбу по всяческим предубеждениям? Теперь же он сам себя поставил в трудное и противоречивое положение, когда приходилось жонглировать двусмысленными метафорами и делать уступки клерикальной традиции. Да и есть ли здесь вообще какое-нибудь разумное решение?
– Согласно Аристотелю и Фоме Аквинскому, – не оставлял его в покое ортодоксальный доктор, – все вещи имеют божественное предначертание. Все посюстороннее и произошло из того единственного праисточника. Так понимая суть явлений, мы возвращаемся к божественному промыслу.
– Уважаемый доктор, – улыбнулся старый противник схоластики, – ваши учителя недостаточно изучали природу и не знали математики.
– Опять эта ваша наука! Эксперименты и доказательства! Разум там, где нужен дух. Credo, quia absurdum est, как писал Тертуллиан. Да, высокопреосвященный, это истинно, ибо абсурдно. Верю в воскресение, ибо оно невозможно, согласно вашей физике.
– Но, отбросив поиск и причину, в чем вы найдете достоверность?
– В себе! В себе! – Голос Альберти срывался уже на грани крика. – Только в одиночестве я вслушиваюсь в то первичное, божественное. Сначала оно шепчет мне, совсем тихо, чуть различимо, а потом начинает звенеть… Вы не верите, монсеньор? С вами никогда так не случалось?
– Нет!
– Вы заблудились в исследовании природы. Естество – это дьявол, такой же, как женщина. Человек греховен самим своим рождением. Уже в чреве женщины он отделяется от божественного источника и принимает тело как свой грех и отступничество.
– Вы не лютеранин, доктор?
– Я? Помилуй, господи! – заподозренный в ереси Альберти пришел в ужас.
– Ведь и Лютер проповедовал открытие бога в себе, восходя к Дунсу Скоту, отрицавшему рациональные доказательства существования бога вопреки томистам и официальной католической догматике. По Лютеру, как и по Дунсу Скоту, разум человеческий ненадежен и слеп, как и воля человека; в том и заключается божья милость, что мы открываем разум и правильно направляем себя. Если дьявол примется за нашу волю…
– Сатана уже принялся, – перешел в яростное наступление оторопелый собеседник.
– Вот видите, – продолжал насмехаться падуанский теолог, – вы лютеранин. Если дьявол оседлал волю человека, писал Лютер, человек пойдет туда, куда захочет сатана; более того, человек не в силах решить, какому всаднику подставить свою спину – богу или дьяволу. Следовало бы, утверждал Лютер, полностью разрушить существо человека, и тогда он станет трансцендентным, выйдет или изыдет, как вы, доктор, сказали, из состояния своей греховности.
Доктора Альберти ошеломило открытие, что он говорил нечто подобное словам проклятого отступника. Заставив умолкнуть своего оппонента, архиепископ продолжал прислушиваться к звукам литаний, монотонным, как осенний дождь, который все уравнивал и смывал в хмурой моросящей безликости. Стены монастыря, сложенные из грубо высеченных плит, лишенные каких-либо украшений, своей суровостью и невыразительностью не оставляли никаких шансов на познание волнующей красоты мира. Рядом стоящие здания, столь же угловатые и неяркие, как будто следившие за ним во время его вечерних прогулок пустыми стеклянными глазами, подавляли его. И скорбящий доктор дополнял безнадежную картину своей судорожной тоской:
– В размышлениях о Тридентском соборе вы подвергли осуждению догмат о непорочном зачатии.
Этот высказанный слабеющим голосом упрек явился своеобразным контрапунктом в возглашаемой отовсюду славе святой девы.
– А вы, доктор, как будто записываете каждую мою проповедь, – в голосе Доминиса звучало плохо скрытое раздражение.
Матия Альберти побледнел еще больше, готовый тут же на месте упасть без сознания, и взволнованно возразил:
– Поверьте, не в том моя цель! Я честный человек и подлостей до сих пор никому не делал, клянусь господом!
Доминис удивленно взглянул на своего спутника, который вдруг, как ему показалось, начал покрываться румянцем от прилива дурной крови к желтым щекам, задыхаясь, точно схваченный адскими клещами. Архиепископ бросил свою фразу, не вкладывая в нее никакого тайного смысла, просто им овладела досада, однако ответ доктора застиг его врасплох. Торопливо, коротким addio[33] простился он в этот раз с обиженным человеком, но в течение нескольких последующих ночей возникало перед ним искаженное муками лицо писателя.
Зато юные семинаристы были в полном восторге от своего великого учителя. Раньше патер Игнаций вдалбливал им в головы нелепые побасенки под видом незыблемых истин; он вещал, закатив глаза, и в голосе его явно звучала угроза: ничтоже сумняшеся повторял он легенды, усыпляя этими сказками незрелые умы. Иезуитская зубрежка преследовала одну вполне практическую цель: предупредить естественный бунт молодежи, подчинить ее себе, чтобы выковать стойких солдат церкви. Уход в непознанное был единственной возможностью спастись от иссушающей мозги дисциплины: в конечном счете результатом иезуитского воспитания стали легионы живых мертвецов, готовых с остервенением, со страстью крестоносцев кинуться на иноверца или ведьму. После этой железной рукой осуществляемой системы воспитания, непременной частью которой была физическая работа на монастырских и личных полях священнослужителей, питомцы иезуита попали в руки к одному из самых беспокойных людей своей эпохи, к человеку, который штурмовал твердыню католической схоластики и великолепно разбирался в направлениях современных научных исследований. Произведенное им впечатление напоминало удар молнии в ствол трухлявого дерева. Словно спала пелена с любознательных глаз, и перед юношами, еще нетвердо стоящими на ногах, раскрылся привольный мир со всеми его таинственными тропинками и перепутьями, мир, уходящий в неведомое. У подножия грозной турецкой крепости на их маленькой и ограбленной родине им открывались далекие горизонты с неведомыми чудесами, неодолимо увлекавшие неопытные души и пленявшие неокрепшие головы. Красноречивый их вождь все постиг и все познал, проникая в суть вещей острым разумом. Однако, показывая радугу на небе, он не воспарял ввысь, но вел их к себе в мастерскую, где в уединении ставил бесконечные опыты с линзами π экранами, наблюдая за лучом света и с гениальной интуицией выводя свои наблюдения в геометрической оптике; идя по его пути, эти исследования вскоре продолжит в Дубровнике Марин Гетальдич.[34] Вспоминая о Платоне и Аристотеле, Доминис рассказывал о яростной дискуссии между. Петришевичем[35] и Беллармином, дискуссии, охватившей почти все области знания, от метафизики Фомы Аквинского до поэзии Данте. В запутанных догматах открывались человеческие противоречия и страсти, рожденные борьбой за утверждение новых авторитетов и отрицание старых. Поле зрения юных пастырей, ограниченное до сих. пор каменной громадой гор и голубой пучиной моря, стало расширяться, перед ними возникли прекрасные города, мраморные дворцы, где беседовали ученые мужи, юноши устремились за своим учителем, разбивая ограждения и избавляясь от пут, упоенно взмывая в беспредельную Вселенную.
В просторном помещении на нижнем этаже своего дворца, окна которого выходили на Перистиль и высокую колокольню собора святого Дуйма, Доминис устроил аудитории. Десять учеников набралось у него, но особенное внимание его привлекли два послушника, которые во время первой церемонии в соборе отважно защищали свое право учиться. Привыкший к ядовитой атмосфере интриг и двуличия, в их светлых взглядах он видел источник исцеления. Они не сводили с него ласковых, полных любопытства и доверия глаз, точно влюбленные девушки. Угловатый и молчаливый Иван был беззаветно предан ему, и его преданность несколько даже тяготила прелата. Товарищ Ивана, Матей, обладал совсем иным характером. Манеры его были мягкими и сдержанными, точно он воспитывался при каком-нибудь дворе, а не в глухой деревушке. Одухотворенная красота его пленяла даже пресыщенного ценителя, тем более что юношу отличало своеобразное и тонкое восприятие окружающего мира. Постепенно брат Матей стал любимцем архиепископа, получившим доступ в его личные покои. У юного херувима он интуитивно почувствовал свое собственное, свойственное ему уже с юности отвращение к церковному мраку и схоластике. Ободренный вниманием, Матей стал откровеннее высказывать на занятиях одолевавшие его сомнения: