Избрание сочинения в трех томах. Том второй - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он надел кожух, просунул неторопливо деревянные — палочками — пуговицы в ременные петельки, кряхтя полез по трапу. Медленно поднимался, сутулыми плечами откинул люк. Ивантий следил за ним по–звериному, видел, как исчезли наверху в черном квадрате тяжелые дедовы чеботы, слышал, как, деревянно стукнув, захлопнулась крышка люка. Огляделся в пустой каюте, почувствовал холод в груди, дрожь, мелкую, противную.
— Дед! — крикнул истошно.
И уже не страх — другое какое–то, неведомое ему доселе чувство подняло его с полу: было оно сильнее страха. Срываясь, стукаясь коленями, локтями о ступени, обитые медными полосками, бросился Ивантий к люку. Обдало водой, ослепило. Белый прожекторный луч лежал на палубе; как из снега слепленные суетились в нем рыбаки.
Кидался Ивантий от одного к другому. «Дед! — кричал. — Дед!» Кто–то наотмашь стукнул его по шее, ткнулся Ивантий в мокрые доски лицом. Поднялся на карачки. «Берегись!» — крикнули ему. Увидел пеньковый толстый конец, ухватился, тянул вместе со всеми. Озирался, в людской толчее не мог узнать того, кого искал. «Крепи!» — кричал капитан. Вязали тугие узлы вкруг чугунных кнехтов. Толкали Ивантия локтями… Худо, когда не знает человек своего места, когда вразнобой идет с артелью. Никому не нужен он, всем только мешает.
Опять встряхнуло тральщик, треснуло впереди, черное мелькало за бортом в белой пене.
— Шлюпку! — скомандовал капитан.
Завизжали тали кормовой стрелы. Колдунов, как водяной, промокший, облепленный снегом, кинул за борт пробковый круг на длинной веревке. Ивантий упал, цепляясь за канат, заревел дико:
— Дед!
4
Марина очнулась на узкой железной койке. Багровые отсветы дрожали над ней на потолке и сбоку — на бревенчатой стене. Топилась, потрескивая, круглая печка с открытой дверцей.
— Профессор, — сказала Марина, заметив темного человека в ногах постели. — Я, кажется, не выдержала, подвела вас?
— Маришка! — услышала в ответ голос Алексея. — Попей горячего.
— На, испей, с вином, с водочкой. — Дядя Кузя подносил дымившуюся кружку.
Глотала, обжигаясь, звякали о жестяной край зубы Путалось в голове: бой, шторм?.. Прояснилось не сразу. Поняла: не палатка — теплый рыбацкий дом на Птинове.
— А где же?.. — Поднялась было, но стрельнуло в плече, отдалось в голову, в ноги, в спину; снова упала на постель.
— Все целы, не тревожься, — понял Кузьма Ипатьич. — Симка за печку вон затиснулась, спит. Мазину отец на кухне отпаивает. Все целы. Марфа на плиту легла, — треплет бабу. Простуду, видать, подхватила.
Говорил Кузьма Ипатьич нетвердым, серым голосом: за здоровье говорил, а как за упокой получалось. Недоброе почуяла Марина.
— Ешь, мать прислала! — Алексей совал какие–то пирожки, лепешки.
Она отстранилась от бесхитростных даров Пудовны, спросила:
— Несчастье, дядя Кузя?..
Кузьма Ипатьич присел перед раскрытой дверцей, стал ворочать поленья; посыпались на пол трескучие искры.
— Деда Антошу унесло, — за отца ответил Алексей.
Старик поднялся, вышел из комнаты. Марина испуганно молчала. Непонятно было, как ушедший на покой из звена древний рыбак попал в такой шторм в озеро.
Алексей придвинулся ближе, пригнулся, заговорил. Он рассказал, как дед упросил отвезти его к рыбакам сюда, на Птиново, как штормовал «Ерш», как заделывали пробоину, как наскочили на их разбитые карбасы. Но как пропал Антоша Луков, сказать не мог. Знал об этом, должно быть, только один Ивантий. Но тот — не ума ли решился? — бормочет: «Дед, дед», — и все.
Ребенком, обиженным и еще раз осиротевшим, почувствовала себя Марина. Слаба, в сущности, женщина, какие бы большие деяния она ни совершала. Но слабость ли это — мягкость, отзывчивость, внутренняя теплота, которой так много, что хочется разделить ее с добрым другом?
Алексею показалось, что Марина задремала. Он осторожно стал подыматься, — надо было отнести Катюшкино письмо, — совсем запамятовал. Белянка запечатала в плотный голубой конверт, трогательно краснея просила сразу же передать председателю, — именно «председателю», а не Сергею Петровичу.
Но осторожность была напрасной, Марина не спала, остановила:
— Не спеши, Алеша. Мне страшно одной, посиди еще.
Растерянно и неловко гладил грубой ладонью ее влажные волосы Алексей. Разве надо его просить — посидеть! Не ушел бы вовек от нее. Чувствовал, что любит свою непонятную сестренку, — и не как сестренку любит, и только перед свежей могилой деда Антоши боялся сказать себе и ей об этом чувстве. Не умел капитан выказывать ласку, да и когда было научиться этому? Только раз в своей жизни обнимал он дивчину, уговаривался жить–рыбачить с ней вместе. Убило бомбой светловолосую прибористку на зенитной батарее в Осиновце… Нет, не научился капитан ласкаться. Волосы вот треплет, руку больно стиснул…
Но разве неприятно это Марине? Лежит, тепло укутанная, тихая, понимающая.
— Пойдешь еще в озеро? — слышит она вопрос.
— А как же, Алеша! Как только встану — сразу. Теперь мне ничего нестрашно. Такое крещение приняла!.. Не подоспей даже твоя ладья, — Алексей угадал улыбку, — все равно бы мы с дядей Кузей выбрались на берег.
Он снова стиснул ее руку, подышал на пальцы, согревая, хотя нужды в этом уже не было, спросил, тише нельзя, — так, чтобы Сима за печкой не услышала:
— А в матросы, Маришка, пойдешь? Ко мне. На всю жизнь.
Марина прислушивалась к сердцу. Прошлое все дальше и дальше отступало назад.
1948
Профессор МАЙБОРОДОВ
повесть
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
По скрипучей узкой лестничке, застланной после мытья пестрой домотканиной, Майбородов спустился в кухню, в теплые запахи — то ли щей, то ли ржаных капустников.
Из глиняного горшка с углями для самовара на шесток печи вылез котенок, тряхнул вздыбленной шерсткой, пискнул, соскочил на пол, стал тереться о сапоги. На белых, выскобленных половицах его лапки, черные от углей, печатали такие узоры, что Майбородов поспешил отступить к столу на полосатую дерюжку.
— Ах ты мазурик! — негромко сказал он засеменившему следом котенку и выжидательно посмотрел на дверной — без створок — проем в оклеенной розовыми обоями перегородке, которая отделяла кухню от горницы.
Никто не откликнулся. В доме стояла тишина, лишь за перегородкой петушиным бойким скоком гнался вслед уходящему времени шумный будильник.
Серебряные, с монограммой на крышке, часы Майбородова показывали без четверти восемь. Майбородов полагал, что он встал достаточно рано, как и следует вставать в деревне, чтобы не нарушать городскими привычками строгий ритм сельской жизни. Но хозяева поднялись еще раньше и, видимо, уже ушли из дому. Печь истоплена, пол вымыт, посуда прибрана на полку, очнувшиеся от зимней спячки мухи тщетно выискивают на столе поживу: доски стола, точно так же как половицы, чисто выскоблены ножом.
Все еще ожидая, что вдруг он кого–нибудь да встретит, Майбородов несмело прошел в горницу. Раннее солнце гнало из нее утренний сумрак, зеленый от густых гераней на подоконниках. Зыбкий лучик уперся в стекло, под которым в черной рамке из простенького багета, на стене над комодом, теснились семейные фотографии. По открытому выпуклому лбу и округло подстриженной бородке Майбородов опознал тут хозяина, Ивана Петровича.
Был Иван Петрович изображен на фотографиях трижды. На первой — вместе с Евдокией Васильевной, повязанной белым платочком; снял его, должно быть, фотограф–пушкарь на городском базаре и впечатал в кленовый лист. Времени с тех пор утекло много. Желтыми пятнами проступало оно на лицах людей, и даже сам кленовый листок пожелтел по–осеннему. Две другие карточки относились к годам войны. На одной из них Иван Петрович, в меховой шапке, в шинели, затянутой ремнями, стоял на прокопченном снегу возле пушки с длинным тяжелым стволом и, по взмаху руки судя, что–то говорил. Перед ним — полукругом — бойцы, как на митинге.
Между этими снимками втиснулись маленькие, подобные почтовым маркам, портретики хозяйской дочки, которую мельком видел вчера Майбородов. А в центре, в семейном окружении, помещался портрет молодого бойца, обведенный траурной ленточкой. Открытый, как у Ивана Петровича, лоб, косые — от переносья к вискам — брови. Две, белыми пятнами, медали на гимнастерке, темная полоска за ранение.
Майбородов пристально всматривался в лица людей, черная рамка казалась ему окном в сокровенную жизнь его хозяев. Вчера он приехал поздно и поговорить с ними, как следовало бы, не успел. Когда председатель колхоза привел его сюда и сказал: «Петрович, принимай гостя!» — Иван Петрович с Евдокией Васильевной, не слушая слов Майбородова о том, что он–де за все заплатит, принялись прибирать мезонинчик, затопили там сложенную из кирпича лежанку, внесли железную раскладную кровать, набили матрац мягкой овсяной соломой. «Дело к ночи, — говорил Иван Петрович, перетаскивая вещи. — А к ночи первое дело — ночлег, это я по–солдатски знаю. Наговориться успеем».