Видимо-невидимо - Аше Гарридо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неправильно ты поешь, дочка. Не так надо.
Голос был молодой, но властный, тяжелый. Ганна осторожно обернулась, не отпуская люльки. Красавица-баба стояла перед нею, важно покачивая головой в двурогом уборе, сама зрелая, в самом соку, и нарядная — не в такой бы замшелой избушке жить! Да не Ганне здесь места указывать, ой…
— Научи, мати, — поклонилась Ганна.
Баба подошла ближе — Ганна только удивиться успела, что глаза у нее заплаканные, а та в ответ нахмурилась, рукой махнула, не твое, мол, дело. Ну что ж, и это дело не мое, и то, согласилась Ганна. А ты научи, мати.
И Матерь запела.
Сначала прошла по самой серёдке, только хвостики, лихой излет звука — один подняла повыше, другой — завернула чуть вниз:
А-га-и-и-и-е! А-га-во-о-о-у!
И «га» это было родное Ганне, глубинное, горловое — как само имя ее начиналось, так же точно. А Матерь повторила запев — но еще выше вывела первый завиток и второй пониже протянула. И пошла так, раз за разом, от середины на «а-га» — то вверх на «и-и-и», то вниз на «во-о-о». Всё выше. Всё глубже. Всё тоньше. Всё гуще. Всё светлее — пронзительным, режущим глаза лучом в весенней листве. Всё мрачнее — черной плотью сирой осенней земли.
Остановилась. Укоризненно посмотрела на Ганну: учиться хотела? — учись! пой!
И начала опять с осторожной середины, уже требовательно глядя на Ганну. А та поняла: при таком вот, что делается, посторонним присутствовать заказано. И если ты здесь — то или причастна, или мертва. И Ганна подхватила:
А-га-и-и-и-е! А-га-во-о-о-у!
Уловив еще с первого раза шаг, она послушно шла за Матерью, раскачивая голос так сильно, как, ей прежде казалось, вообще невозможно. Положен ведь человеческому голосу какой ни есть предел? Так за него Матерь давно выпрыгнула — и Ганна за ней следом, не чуя себя, летела ввысь стремительной ласточкой, падала вниз тяжким вороном. Тело ее словно бы раскачивалось на гигантских качелях, и вокруг мир шел волнами… и люлька качалась перед ней уже сама собой, а из-под рогожки выбирался уже заметно подросший мосластый лосёнок. Вывалился, замахал нескладными ногами — да и встал на них, потоптался, поводил большой головой с пеньками прорастающих рогов. И шарахнулся в войлочную занавеску, и след его простыл. А из люльки уже лезло, ползло, тянулось, сигало, выпрыгивало и выпархивало всякое — белки и летучие мыши, косули и аисты, полосатые бурундуки и кабаньи дети, бобры, еноты, змеи и ящерицы, рогатые олени и мохнатые ночные мотыльки, сороконожки и совы, рысь и целый выводок утят, красная лисица, бурый медведь, серый волк…
Набирая в грудь воздуху, чтобы качнуть колыбель сильнее, Ганна заметила вдруг, что поет она одна, а Матерь сидит на лавке напротив, подперев подбородок кулаком. Ганна испуганно выдохнула — что ж, это она сама такое учинила?
— Добре, донечку, добре! — Матерь подошла к ней, прижала к себе. — Вот и укачала мне колыбель. Не испугалась, не усомнилась. Хорошо ты мне послужила, награжу по совести. Скажи, что ты чувствуешь сейчас?
Ганна отстранилась, посмотрела удивленно. Она не чувствовала вообще ничего. Она не чувствовала горя! Хейно больше нет, и этого не исправишь. Но мир обеднел только на Хейно, а сам весь остался — огромный, дивный, богатый мир. Еще есть, чем жить, есть, куда нести почту.
— А и вот, — сказала Матерь. — Так оно и есть. А случилось это, когда ты потянулась утешить дитя в колыбели. И пели мы с тобой свое горе в полный голос. Так и жизнь им напитали, выкормили — чтобы горе само не пожрало нас. И теперь ты это умеешь. И я разрешаю тебе умение сохранить, отсюда вынести, с собой унести. Будешь ты, Ганна Гомонай, отныне Ганной Гамаюн. Говори, богата ли награда?
— Богата, мати, — выдохнула Ганна. — Да можно ли пользоваться этим там?
— Там? Где же это твое «там»?
— Там, — пояснила Ганна. — На самом деле.
— От горя и на радость — всегда.
— А как это — на радость?
— Да не ищи ты смысла глубокого, — усмехнулась Матерь. — Друзьям твоим, мастерам, на радость. Живностью в их леса и поля пустые. Они кое-как умеют живое наметить, но у тебя и легче выйдет, и поживее ихнего.
— Спасибо, спасибо, мати! — заторопилась Ганна, увидев, что заскучала хозяйка, дело сделано, песня спета, наука преподана. — Пойду я. Пора мне. Отпустишь?
— Ступай, дочка.
Ганна проворно нырнула под войлок и поставила ногу на шаткую перекладину. Тайная мысль ей пришла — испробовать новое умение, да не так, а эдак.
— Да подожди еще! — голос Матери потемнел. — Горе-то горем, а в гневе петь остерегись. На кого песню обратишь — тому и гибель. Это чтобы ты знала. А так — что хочешь делай. Я что даю — даю насовсем.
Ганна замерла. Отодвинула войлок, просунула голову в избушку. Взглянула на Мьяфте, почувствовала, что глаза снова полны слёз.
— А если я… Если спою… Этому…
Мьяфте выпростала из платков темную морщинистую руку, махнула ею разрешительно.
— И спой, милая. Раз уж Хейно погиб ради того, чтоб «этот» жил — самое дело тебе его угробить. Раз уж в «этом» теперь и кровь, и душа перемешаны с кровью и душой самого Хейно — туда ему и дорога, а? Ступай, ступай, милая. Что петь и кому петь — я тебе уже не советчица. Я что даю, даю без меры. Это всё теперь в тебе самой, и смысл, и сила, и мера. Сама неси. Справишься, не справишься — мне всё едино. Ну, пора. Светает там у вас… Ступай себе, Ганна Гамаюн.
Домой себя нести было страшно. Ганна отпустила войлок и тихонько опустилась на перекладину — посидеть, подумать, не беспокоя хозяйку.
И едва прикрыла глаза, как тряхнули за плечо, и Кукунтай тихим голосом заторопил: пора, пора, светает, в Суматоху идем. Ганна с испугу попыталась за перекладину ухватиться, а под руками тесаные бревна. Обхватила голову, застонала — и сама своего голоса испугалась. Не то чтобы звучал он странно или грозно. Но Ганна испугалась самого звука его. Мало ли что…
Кивнула только Кукунтаю, поднялась, держась за его руку, оглядела топтавшихся у поваленной березы мастеров.
— А что Мак-Грегор? — насилу заставила себя говорить вслух, не шепотом.
— Да с Видалем останется. Вырос-то он здоровый, а ведь малец еще. Выпили сколько… Мало ли!
— Ну да, — согласилась Ганна. — Ну да.
Не было больше у нее гнева, и незачем было Видаля губить, и не стала бы она петь ему в гневе ни за что.
Предсказание
Суматоха — шумный город на берегу моря-океана, шумный и веселый, и на взгляд чужака-пришельца — беззаботный, как все южные приморские города.
На самом-то деле, наверное, всё здесь такое же, как и везде, только щедрее светит солнце, пьянее благоухают цветущие акации, ароматнее и легче прикосновения ветерка, — такой уж задумал Суматоху давно почивший мастер. Может, от этого и кажутся ярче улыбки на смуглых лицах, а слезы здесь не принято показывать чужим. Вот и представляется Суматоха вечным праздником каждому, кто ненадолго приезжает сюда повеселиться, отдохнуть от забот и трудов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});