Последний поезд в Москву - Рене Нюберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка, которую мы называли бобе (“бабушка” на идиш), приходила к нам тайно от мужа, звала нас “майн голделе” (“мои золотки”) и выговаривала сестре за крестик на шее. Самое раннее мое воспоминание о ней относится к хельсинкской Олимпиаде 1952 года, на открытие которой мама взяла бобе. Отец входил в оргкомитет Олимпиады, так что нам достались билеты на все мероприятия.
Мы, конечно, понимали, что бобе ходит к нам не слишком тайно. В более поздние годы ее младший сын, мой дядя Якоб, провожал и встречал ее, но в дом к нам, конечно, не поднимался. Как-то раз, подростком, я из любопытства пошел проводить уже слабеющую бабушку до дяди. Тот отнесся ко мне холодно.
Не то чтобы он меня испугался, скорее просто удивился.
А сестру матери, не говоря уж о ее отце, я ни разу не видел. С двоюродными братьями и сестрами мы встречались уже взрослыми, после смерти их родителей. В школьные годы мы избегали встреч, хотя и признавали друг друга в хельсинкской толчее.
Разрыв отношений, вызванный браком моих родителей, был трагическим и бесповоротным и ничуть не сгладился за десятилетия.
Разумеется, и мой дед (зэйде – на идиш) в конце концов узнал, что его жена бывает у нас. Зэйде никак не мог понять, почему моя мать перешла в христианство. Публичное отречение от еврейства, или апостасия, видимо, и спустя годы казалось пожилому человеку величайшим оскорблением, какое только дочь может нанести отцу.
Зэйде умер в 1966-м в 86 лет. В последний день того же года умер и мой отец, которому было всего 59. Бобе в очередной раз пришла в гости и бестактно брякнула маме, что вот, мол, ей довелось-таки пережить этот брак. Мы были обижены, поскольку отец всегда относился к теще с вниманием.
Визиты бобе были маме важны, однако и утомительны. Я улавливал напряжение, витавшее в воздухе. Запомнилось беспокойство бобе, как бы дочь не накормила ее бутербродами с ветчиной. Кстати, исключать такую возможность было нельзя – ветчину мы любили, а свиная вырезка считалась у нас праздничным блюдом.
Впервые отведав приготовленных моей женой Кайсой кровяных блинчиков, я осознал, что блюда из крови были, пожалуй, единственным, чего мать – не то чтобы следуя традиции, а скорее повинуясь инстинкту – никогда не готовила. В приготовлении пищи она следовала еврейским или даже русским традициям. Это я заметил позже, побывав в России, где, например, хрен при подаче на стол всегда подкрашивали свеклой – точно так делала моя мать.
Бездрожжевой хлеб – маца – был одним из немногих еврейских кушаний, по которому скучала моя мать. Уже будучи очень пожилой, она как-то сердито заметила, что вот раньше-то у нее на Пасху всегда была маца. Впрочем, это пожелание несложно было исполнить.
Изучая протоколы Совета еврейской общины Хельсинки, относящиеся к периоду после Зимней войны[7], я наткнулся на упоминание о том, что в Финляндии невозможно было достать мацу. В итоге общине пришлось заказать мацу в Риге – хотя в Латвии уже располагались советские базы, в начале 1940 года она еще не была оккупирована. Оплачивался заказ шведскими кронами.
Маца – традиционная еврейская пища, употребляемая на Песах, и оттого имеет особое символическое значение. Александр Солженицын в исследовании “Двести лет вместе”, посвященном русско-еврейским отношениям в России, сообщает, что большевики в 1929 году разрешили импорт мацы из Кенигсберга (Восточная Пруссия). Маца была доступна до 1956 года. Однако во время антирелигиозной кампании Хрущева, который уничтожил больше церквей, чем Сталин, с ней начались перебои. В 1961-м продажа мацы была запрещена[8]. В Риге мацу перестали выпекать в 1963-м[9].
К слову, в 2013 году российская пресса сообщила, что группа олигархов во главе с Михаилом Фридманом отправилась странствовать по пустыне Негев во время Песаха в память об исходе евреев из египетского плена. Облачившись в белые одежды, странники ночевали со своими верблюдами под открытым небом и собственноручно готовили мацу на костре.
Полукровка первой степени
Я часто размышляю о судьбе матери и о том, что значил для нее разрыв с собственной верой, семьей, друзьями. Мама прожила в родительском доме 27 лет. С отцом они прожили 29 и целых 40 она вдовствовала. В 1956 году моя мать давала анонимное интервью для шведскоязычной радиопрограммы о еврействе в Финляндии: темой были смешанные браки. Брал интервью известный спортивный журналист Энцио Севон, друг отца. Этот эпизод я помнил с детства, а впоследствии нашел запись в архиве Финской вещательной компании YLE и снова услышал юный, явно взволнованный голос матери. Она рассказывала о разрыве связей с семьей и о том, что ей пришлось претерпеть давление еврейской общины. Старые друзья, по ее словам, не были настоящими, поскольку прекратили с ней всякие отношения[10].
С отсутствием родственников и друзей она смирилась. Вспоминала порой октябрь 1944-го – тогда она потеряла во время родов первенца, здорового младенца-мальчика. Отец в то время еще служил командиром роты штаба 30-й авиационной дивизии на аэродроме возле Хювинкяа (хельсинкский аэродром Малми был передан в пользование Союзной контрольной комиссии)[11]. Младший лейтенант Нюберг был демобилизован лишь в середине ноября. Мать вспоминала, что только одна из тетушек по материнской линии позвонила ей после родов справиться о самочувствии.
Уже в глубоко пожилом возрасте мама снова затронула эту тему, вспоминая, каким славным ребенком я был, и добавила: “Мне пришлось родить тебя дважды”. Я спросил, знают ли они, что означает имя Рене, которым они меня нарекли. Мама то ли не знала, то ли с возрастом запамятовала, что по-французски это значит “Вновь Рожденный” (re-né).
Не знаю, говорила ли мама с друзьями о своем происхождении, но подозреваю, что едва ли. Я заметил, что круг ее друзей после смерти отца сузился и переменился. Друзья были друзьями отца, и теперь встречи стали реже. Она свыклась с новым статусом, продолжала работать, превратилась в классическую тещу и заботливую бабушку. Ежедневно читала газеты “Хуфвудстадбладет” на шведском и “Хельсингин Саномат” на финском (с годами отдавая предпочтение первой). Но семейное табу – ее еврейское происхождение – не отпускало ее.
Помню, как кузен моей жены, пастор Тимо Хольма, за свадебным столом спросил у моей матери о ее корнях, и она ответила, что род ее происходит из Венгрии. По одной из версий, предки матери, перебравшиеся в Финляндию из Орши (ныне Витебская область), действительно имели венгерские корни. Но это не было прямым ответом на вопрос. (Я побывал в Орше в октябре 2014-го.)
Когда в 90 лет мама отправилась к врачу, невролог первым делом уточнил, действительно ли она родилась в 1910-м. Следующим вопросом было, ударялась ли она когда-либо головой и переносила ли сотрясение мозга. Мама недолго думая ответила: “Разве что в детстве, когда попала под автомобиль на Хенриксгатан, которую сейчас переименовали в проспект Маннергейма, и русские солдаты отвезли меня в хирургию”. Когда мы вышли от врача, мама заметила: “Я же не могла сказать доктору, что возвращалась с урока иврита”.
Мама, предположительно вместе с сестрой, которая была годом младше, занимались ивритом частным образом. Меламед (то есть учитель), уроки которого после несчастного случая прекратились, жил в южной части Хейкинкату – в начале века это был еврейский швейный квартал вместе с площадью Наринка (финский язык освоил так слова “на рынке”). Наринка— последнее, что оставалось от “еврейского базара” – квартала, снесенного в 1931-м. Начало квартала Хейкинкату было скромным хельсинкским аналогом Гармент-дистрикт на Манхэттене или же Хаусфогтайплац[12] в довоенном Берлине.
Частное дело, начавшееся с магазина подержанной одежды, развивалось и видоизменялось. Это была, как писала Лаура Катарина Экхольм, финская версия быстрого обогащения, перехода из маргинального слоя в средний класс[13]. Лавка отца моей матери, Мейера Токациера, располагалась в его собственном доме на площади Хаканиеми. Из окна этого дома мама видела труп белой лошади весной 1918-го. После гражданской войны Мейер, как и остальные хельсинкские буржуа, обзавелся маннергеймкой – белой ушанкой а-ля Маннергейм.
С годами история матери становилась для меня понятнее благодаря в том числе встречам с американскими евреями и позже, с развалом Советского Союза, знакомству с евреями из России. Особенно запомнился заместитель министра обороны США Дов Закхайм, состоявший в то время в браке с нееврейкой. Он подтвердил, что знаком со многими рожденными в смешанном браке полукровками, и добавил: важно понимать, что мы все are eligible for Auschwitz – то есть евреи в степени, достаточной для того, чтобы попасть в лагерь смерти.
Я упоминал уже, что привык шутя называть себя полукровкой первой степени – в соответствии с Нюрнбергским расовым законом 1935 года: двое из родителей моих родителей были евреями. Однажды шутка пришлась не к месту. Я встречался в Тель-Авиве с немецким послом, одним из ведущих специалистов Германии по Израилю. Я рассказал ему, что не воспитывался в еврейской культуре и не ощущаю себя евреем, но при этом являюсь типичным полукровкой первой степени. Посол изменился в лице. Я понял, что выражение было слишком резким и даже могло быть воспринято как оскорбительное и критическое по отношению к Германии. Как важно чувствовать тонкости!