Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помнил знойные, сухие дни двадцать шестого года. На окраинах стали возникать скелеты маленьких слепых домиков. Худые люди копошились вокруг. Тащили лес. Пилили, стучали молотками. Работали в одиночку. Каждый — себе. Каждый сколачивал свой домик. Работали жадно, исхудавшие, почерневшие от забот. Всякую свободную минуту отдавали своему дому, погребу, сараю. По ночам беспокойно ворочались на узкой койке — снился собственный домик на собственном клочке земли.
Я мог бы рассказать историю каждого нового дома в поселке. Как возник здесь первый техникум. Как появился клуб.
Я мог бы рассказать все и обо всем, что касалось Белой Криницы. Хотите, я расскажу историю всех здешних футбольных матчей, — это героическая Одиссея, в которой победы вызывали патриотическую гордость Белой Криницы, а поражения повергали в мрачную тоску токарей, слесарей, литейщиков — инструмент валился из рук, литье вытекало из формы.
Хотите, я расскажу вам, что увижу сейчас на стадионе? Ребятишки освистывают судью, молодежь криками подбадривает игроков-приятелей, девушки волнуются и аплодируют, а старики бьются об заклад. А дома в это время уже поспевают самовары, ароматный дымок струится над тихой улицей. Стынут тополя, шумят вишневые сады, сладостный воскресный вечер падает на крыши, на палисадники, на тихие вербы... Так я дошел до стадиона.
И вдруг с удивлением увидел, что он наполовину пуст.
Что случилось? Мне объяснили недоумевая: на заводе введена непрерывка. Воскресенья больше нет. Я встретил вдруг Павлика. Он шел в рабочем костюме, похудевший и озабоченный. Какой-то новый огонек в его глазах, беспокойный, лихорадочный, поразил меня. Павлик был не тот. Мы дружески поздоровались, поболтали. Вдруг он качнулся и смущенно сказал:
— Прости, Сережа, — я хочу спать... Три смены подряд... Новую домну кончаем...
На меня налетел старик Омельченко. Не поздоровавшись, он закричал:
— Серега! По секрету! Этого никто не знает. Напиши в газете. Знаю только я. — Он кричал во все горло. — Идем, я покажу тебе. Я знаю месторождение руды. Роскошная руда, богатые дела с такой рудой делать можно. Напиши в газете. Пусть шлют комиссию. Нужно каких-нибудь пятьдесят — сто миллионов на первый год, — у нас будет своя руда.
У почты меня остановил Шелест, старый инженер, которого я отлично помнил. Он оттащил меня в сторону, к театральной тумбе, и начал кричать:
— Каждый день справляюсь на почте. Почему мне не отвечают? Проект реконструкции, преподанный нам главком, — нищенский, крохоборческий, безграмотный. Изволите ли видеть... — Он пошарил в карманах плисовой куртки, вытащил огромный плотницкий карандаш и начал чертить на афише.
Меня завертели. Меня тащили на домны, которые надо ломать, и на домны, которые надо строить. Мне показывали будущие строительные площадки, пальцем в воздухе чертили железобетонные здания корпусов и ажурных газгольдеров; бурьян шумел под нашими ногами, тут и там валялось ржавое железо. Меня водили по цехам будущего и, если я спотыкался о камни и выброшенное на свалку железо, заботливо поддерживали под локоть. У каждого инженера зрел свой собственный проект реконструкции. Каждый старожил открывал какие-нибудь новые богатства в тихой дотоле Белой Кринице. Овраги и буераки оказывались нефтеносными, горы — неиссякаемыми кладезями руды. Возникали, рушились и снова возникали легенды о кладах. Кладов искали все, теперь это были нефть, руда, уголь. Вдруг стало очевидным, что день мал. Его наполнили до отказа работой. Затем завоевали ночи. Но и этого было мало. Мало, нищенски мало для тех дел, которые всем грезились.
Я тоже потерял сон и покой. Я метался по городам, поселкам, селам. Взволнованные, написанные наспех корреспонденции уходили в газету. Я до хрипоты кричал на сельских сходках, защищая колхозы. Я видел, как в одну ночь возникали артели, коммуны, товарищества. Целые цеха, целые заводы вступали в партию. От всех этих поездок у меня осталось впечатление единого всеобщего рывка.
И когда, запыленный, грязный, но счастливый, в сером пыльнике с капюшоном, в сапогах, к которым пристала глина и нежные усики овса, я входил в гулкое здание окружкома комсомола и попадал в пустынные, унылые кабинеты, меня охватывал страх. Страх за них, за себя, за Алешу. Неужели он не видит, неужели не понимает?
Я пришел однажды к нему и честно все выложил. Он плохо слушал меня, нервничал, наконец, перебил и начал ругаться.
Он обозвал меня болтуном, склочником, писакой. Он сказал, что, вероятно, мне пришлось по душе его место — место секретаря. Что ж, он уступит! Садись! Пожалуйста!
Мне стало грустно, я встал и тихо спросил:
— Значит, я могу уйти?
Он сразу затих и нахмурился. Все-таки когда-то мы были друзьями. Он сказал глухо:
— Как хочешь.
Я пожал плечами. Он вдруг вскочил и стремительно протянул мне руку. Я крепко потряс ее. Это было наше последнее рукопожатие. Дружба растаяла. Через неделю я уже работал в партийной газете. С Алешей мы встречались редко.
И, когда вчера ночью он пришел ко мне, я удивился. Он пришел и, не здороваясь, бросил:
— Семчик умирает, — и стал шарить по карманам. — Папиросы, черт, где папиросы?
— Семчик?
Я стоял, оглушенный этой вестью. Мне представился вдруг рыженький Семчик. Он тихо улыбался своей широкой улыбкой, раздвигающей рот до ушей. Я хотел представить его умирающим, — ничего не выходило. Семчик весело улыбался. Веснушки на его лице блестели, как звезды.
— Не может быть, — прошептал я.
Алексей протянул мне телефонограмму. Я прочел: «В Звановке кулаками тяжело ранен милиционер Дробис». Дробис? Кто это, — Дробис? Ах, да ведь Семчик же и есть Дробис. Но мы всегда звали его просто Семчиком.
— Ты… поедешь со мной? — хрипло спросил Алеша.
Поеду ли? Мне захотелось вдруг подойти к Алеше и по-старому, по-дружески обнять его за плечи, сказать: «Ничего, Алеша, наш Семчик будет жить!»
Но я не сделал этого, сам не знаю почему. Молча оделся, молча вышел с Алешей на серую улицу. На конном дворе хрустела солома, пахло навозом и лошадьми. Выяснилось, что кучера нет. Алексей сказал, что поедем верхом. Заспанный конюх вывел коней. Мы поехали.
И вот мы молча скачем по пыльной, изнывающей от зноя степи, — Алеша впереди, я — чуть сзади. Мы мрачно молчим. Мы скачем час, другой, третий.
— Голубовские хутора! — кричу я Алеше, увидя впереди голубые глиняные хатки.
Но Алексей гонит коня, не разбирая дороги. Ярость клокочет в нем, я угадываю ее и боюсь.
«Наломает он дров!» — озабоченно думал я и с опаской глядел на маузер, болтающийся у него на боку.
Он, не узнавая Голубовских хуторов, пронесся мимо. Он ничего не узнавал. Полно, та ли это мирная голубая окрестность, по которой в детстве бродил он с Федькой Ковбышем в поисках хлеба, работы, удачи? Тот ли это жирный, усыпанный навозом и отороченный золотой соломкой хуторской шлях, по которому еще неделю назад он тащился, подремывая, в исполкомовском тарантасе, и мирные добродушные дядьки останавливались на дороге и говорили вслед лениво и ласково: «Та бувайте здоровы, шастлива путь»?
Сейчас окрестность ощетинилась, съежилась, насторожилась. Жара висит над ней, и это не ленивый, благодушный, степной зной, что легко ломит кости и клонит ко сну под случайным тополем. Нет, это тяжелая, как туча, духота, предгрозовая, мрачная. Нет ни облака в нестерпимо чистом небе, и Алексею кажется, что оно упало ему на грудь и давит своей подозрительной, душной голубизной.
Кругом тихо, но это страшная неправдоподобная тишина. Алексей знает, что враги попрятались в бурьяне, в буераках, в балках, они притихли и ждут, пока свалится Алексей Гайдаш, чтоб и его, как Семчика, полоснуть ножом сзади, в спину.
В лицо вдруг хлестнула ветка, но Алеше кажется, что его полоснули шашкой. А! Враги и тут. Ему кажется, что пули свистят над ним, он припадает к луке седла. Конь споткнулся о камень — или ему набросили аркан на ноги, перерубили сухожилье? Всюду враги, вражьи ножи, вражьи обрезы.
Алеша мчится сквозь эту ощетинившуюся, злую округу, сквозь колючую степь. Ему хочется стрелять, кричать, жечь. Ярость душит его, и он хлещет коня нагайкой, колотит о впалые бока жеребца каблуками, кричит нетерпеливо и зло:
— Скорей! Скорей!
Я скакал, еле поспевая за ним. Я подпрыгивал в седле и думал: «Успеем ли мы? Застанем ли Семчика в живых?» Я не мечтал ни о расправе с убийцами, ни о репрессиях. Мне хотелось только увидеть тихие глаза Семчика, пожать ему руку, сказать: «Если тебе суждено умереть, старик, ты умрешь на руках друзей».
Жизнь разлучила нас. Где теперь Мотя? Он словно провалился со своей лихой тачанкой, и нет о нем ни вести, ни слуха. Где ты, Федя Ковбыш, по каким морям плавают твои легкие шхуны? А ты где, Юлька, девушка с каштановой косой? Был слух, что ты вышла замуж. За кого же, раз Рябинин вернулся к нам мрачным холостяком. Где ты, Юлеша? Отзовись!?.
Так думал я, а степь, по которой мы мчались, отвечала мне грустным эхом. Печально сохли от зноя вербы, придорожный тополь, желтый от пыли, задумчиво уступил дорогу моему коню.