Пенальти - Альберт Кантоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким журналистом он был.
Недавно ему исполнилось сорок лет. На его высокой и худощавой фигуре чаще всего болтался дорожный плащ, который, когда погода была слишком хороша, он носил, перекинув через руку. Этот несколько старомодный макинтош словно стал неотъемлемой частью его облика. И те, кого раздражала почти британская сдержанность француза, любили поиронизировать, обращаясь к новичкам на трибуне для прессы:
— Рошан?.. Он, наверное, и спит в плаще… Этот тип родился в дождливый день…
Франсуа не считал нужным объяснять, что ему нравится это одеяние, многочисленные карманы которого он превратил в походный письменный стол. Справочники, блокноты, черновики, конверты, счета, очки, ручки всегда были у него под рукой, не вызывая необходимости обременять себя какой-либо кожаной сумкой, которую обычно носят серьезные люди.
Еще одна своеобразная черта — преждевременно побелевшие волосы и светло-голубые глаза, придававшие особую индивидуальность его благодушному виду. Их ясный цвет всегда привлекал внимание. Особенно женщин, которым нравилось погружаться в глубины его взгляда.
Однако даже там, куда приглашали с женами или подругами, он всегда появлялся один и уходил в одиночестве.
Иные красивые незамужние женщины были готовы предложить ему свой вечер или ночь. Но он отвечал на эти авансы только дружеским вниманием, делая вид, что ничего не замечает, и проявляя галантность, казавшуюся старомодной в редакциях, где борьба полов приобретает подчас ожесточенный характер. Мужчины приходили в ярость и замешательство, видя, как те, кого они раньше допускали только к рубрикам, посвященным моде или сентиментальным сюжетам, становятся конкурентками во всех сферах. Даже в области спорта, который они считали до сих пор своей вотчиной. Их соперницы в юбках или джинсах требовали пропуска как на театры военных действий, так и в раздевалки стадионов, утверждая, что обнаженная натура может быть не только женского рода и что появление одетой женщины среди голых мужчин должно не более шокировать, чем появление одетого мужчины среди голых женщин. Особенно если речь идет о кулисах спортивных состязаний, а не о Фоли-Бержер.[1]
Многие из таких эмансипированных особ были бы не прочь уложить в свою постель этого Франсуа Рошана, сохраняющего неизменно веселую и безнадежно вызывающую любезность. Она сопровождалась сдержанностью, исключающей ложную корпоративную фамильярность, бесцеремонный переход на «ты» под тем предлогом, что мы все, мол, делаем одну и ту же работу. Иные коллеги, не блиставшие неотразимой привлекательностью, вымещали на нем досаду за свои неудачи, замечая ядовито:
— Ты уверена, что он не гомик?
Но женщины хорошо чувствовали, что здесь нечто другое. Что тут кроется тайна, какая-то, возможно, глубокая душевная боль, которую они готовы были бы исцелить.
И они не ошибались.
Уже около пятнадцати лет Франсуа Рошан страдал от незатянувшейся сердечной раны, лишившей его, как он полагал навсегда, доверия к кому-либо.
После нескольких лет счастливой жизни и полного, казалось бы, взаимопонимания он случайно обнаружил, что его подруга долгое время сохраняла возникшую еще до их встречи связь с женатым мужчиной и к тому же отцом семейства. В качестве объяснения он получил традиционный в таких случаях ответ:
— Между нами ничего не было. Он оставался только другом.
Но, зная подобный тип людей, любящих удобно устраиваться в жизни, Франсуа сомневался, что тот жертвовал своим временем лишь ради удовольствия поболтать с молодой и красивой женщиной. И даже если это было так, то все равно она, как оказалось, рассказывала Рошану не все о своей жизни во время тех бесед, которые заполняют дни влюбленных. Представив себе эти интимно-доверительные отношения с другим, их общий смех — все, что скрывалось от него, — он вдруг почувствовал себя опустошенным, неспособным различать истинное и фальшивое в самых глубоких человеческих чувствах.
Кричать и упрекать было бесполезно. Что-то важное в их отношениях исчезло безвозвратно, хотя никто из них и не был по-настоящему виноват. Да, сердце порой не может быть отдано только одному. И, возможно, бывает трудно отказаться от того, что началось когда-то. На нем самом, несомненно, также лежала какая-то часть вины. Но даже в самых нежных воспоминаниях ему чудилось теперь, словно на неудачных фотографиях, чье-то постороннее присутствие. Рошан остался один.
И сохранил свое одиночество.
Он не вел монашеского образа жизни. Но его связи были мимолетными, и он не позволял им длиться долго и вторгаться в его гражданский статус.
— Мелина ждет передачи от Лорио… О… какой плохой пас… Квана перехватил мяч…
Франсуа не прислушивался к голосу комментатора радиостанции «Европа-1», приглушенному прозрачной перегородкой. И не проявлял никакого интереса к череде изображений, взятых крупным планом и бегущих по небольшим экранам телевизионных мониторов, которыми современно мыслящий проектировщик снабдил каждый столик для прессы.
Все его внимание было сосредоточено на действиях фотографа, с которым он работал в паре.
Подобно гончему псу, замирающему на бегу, подняв лапу и принюхиваясь к ветру, Брюньон метался короткими перебежками вдоль боковой линии, глядя в сторону ворот команды Сошо и держа указательный палец на кнопке одного из двух фотоаппаратов, которые болтались у него на шее. За пять лет совместной работы Рошан изучил все повадки этого ветерана футбольных полей, не имеющего равных в искусстве безошибочно нацелить свой объектив под нужным углом в решающий момент. Казалось, что этот большой ценитель «божоле» обладает каким-то шестым чувством, позволяющим предугадывать рефлексы игроков и траекторию мяча, словно он сидел перед шахматной доской, где можно и даже должно видеть на несколько ходов вперед.
— …Квана обводит Соэра… Но его останавливает Гуттире… Тот передает мяч Воркевичу…
Борьба шла в глубине отступивших рядов вильграндцев, которые оставили впереди, на линии атаки, только одного своего центрального нападающего. Внешне равнодушный к стае фоторепортеров с аппаратами «Никон», которые пытались держаться поближе к надутому кожаному пузырю, выписывающему замысловатые линии на поле, Брюньон продолжал методично продвигаться к другому концу поля. Он остановился, чтобы сбить с толку конкурентов, у средней линии, возле официальной трибуны. Отведя от него на секунду взгляд, Франсуа заметил небольшую группу сидящих в первом ряду людей в безупречно сшитых тройках.
Президент футбольного клуба Вильгранда, добродушно-круглолицый Пьер Малитран, владелец фруктовых плантаций и обширных виноградников, откуда обычное розовое вино благодаря хорошо поставленной рекламе расходится по стране и каждой весной пенится в стаканах французов, склонился к уху мэра-депутата. Луи Жомгард был слишком молодым, чтобы воевать в подполье во время Второй мировой войны, но он смог умело использовать подвиги своего погибшего в концлагере отца, известного участника Сопротивления с первых его дней, и сделал политическую карьеру, провозглашая на всех перекрестках, что «порода всегда скажется». Он входил в центристскую группу Национального собрания (которую обхаживали как правые, так и левые, стремясь сколотить новое большинство) и не боялся переходить из одного политического лагеря в другой, пользуясь внепартийным статусом министров при V Республике. Жомгард занимал пост государственного секретаря по туризму в двух правительствах с совершенно разной политической ориентацией. Тем, кто обвинял его в измене своим убеждениям, он отвечал, что прежде всего печется о «благе Франции, слишком страдающей от политической зашоренности Парижа». Подобные речи не могли не нравиться в стране, которая мечтает о всеобщем согласии, но не может добиться его даже среди посетителей одного кафе. Это был человек формул. Наиболее знаменитое его изречение:
«Завод-автомат и ферма-гостиница должны стать двумя устоями процветания наших регионов на пороге нового тысячелетия».
На предвыборных митингах этот образ был хорошо понятен как фермерам, задавленным экспортными квотами и импортом английской баранины, так и промышленникам, страдающим от японской конкуренции. Волшебная словесная палочка превращала фермы в Малый Трианон,[2] а будущие заводские предместья в районы, закрытые для иммигрантов, потому это изречение нравилось многим и звучало успокаивающе перед лицом неопределенного будущего.
Франсуа видел, как Жомгард отрицательно покачал головой, словно отказываясь обсуждать дальше то, о чем шептал ему Малитран. За их спинами был виден силуэт одетого с иголочки казначея клуба Виктора Пере, который встал, несомненно, для того, чтобы пойти узнать, каков сегодня сбор в кассах. Он нагнулся с намерением, в свою очередь, сказать что-то президенту клуба, но тот раздраженно отмахнулся. Этот «черноногий»,[3] приехавший из Алжира после поражения 1962 года,[4] был чем-то недоволен и, пожав демонстративно плечами, стал подниматься по ступеням к выходу с трибуны.