Рыбка, где твоя улыбка? Исповедь раздолбая – 3 - Борис Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лагерь был кегебешный, поэтому шеф-повар впал в растерянность: «А… извините, как фамилия вашего папы?» Я пожал плечами: «А такая же, как и у меня – Егоров». Осип Абрамыч растерялся еще больше: «Никак не вспомню, извините. Я вроде всех детей знаю – Семичастного… И дальше он посыпал фамилиями. А я свою роль доиграл классно. Психологически. Я развел руками: «Осип Абрамыч, мое дело – привет вам передать. Я папе скажу, что вы его не помните». И пошел на выход. Боже ж мой! И здоровенный седой мужик побежал за мной, сопляком, начал извиняться, объяснять, что на нем, кроме трех лагерей, еще пять пансионатов для сотрудников комитета, и прочее, и прочее. С первого попавшегося противня повар схватил большой кусок пирога и преподнес его мне: «Вы приходите ко мне запросто. Если чего-то захочется, которого в меню нет!» (Кстати, таким пирогом пионеров не кормили.) Потом Осип Абрамыч вывел меня в зал, у всех на глазах похлопал по плечу, пожал руку и удалился.
С того дня я забил паровозный болт на распорядок дня. Ходил, куда хотел и когда хотел. Пионервожатые злобно на меня смотрели и мило улыбались – Осип Абрамыч имел о-очень весомый авторитет.
Ну, нельзя сказать, чтобы я уж особенно борзел. Чувство меры у меня, хоть и в своеобразном виде, но – было. Да. Быть-то оно было. Но иногда – подводило.
Был у нас в лагере молодой мужик. Вроде бы и не вожатый, вроде бы и не физрук какой-нибудь. Про него говорили, что он – балерун из Большого театра. В общем, хрен поймешь, кем он там был. Вспоминая его манеры и повадки, сейчас я бы с уверенностью мог сказать, что этот балерун был какой-то полупидор. Да и звали его – Альфред, едрена шишка. Почему – полу? Потому, что он дамам-пионервожатым покою не давал – всем подряд.
И вот однажды этот Альфред посмел начать приставать к моей тогдашней любви – нашей вожатой Тамаре. (Она, правда, была не в курсе – что она моя любовь.) К моему первобытному возмущению, Тамара моя поддалась охмурежу Альфреда.
Лирическое свидание у них проходило в ласковом полумраке южной ночи. Они пристроились в спасательной шлюпке, пришвартованной у волнореза. По которому я и прополз незаметно для воркующей пары. И не с пустыми руками.
Короче, высыпал я на этого гада и на коварную изменщицу корзину живых крабов. Как сейчас помню – вопли из шлюпки звучали для меня сладостной музыкой. Да, насчет чувства меры. Отказало оно мне тогда. Надо было дергать оттуда галопом, и обеспечивать себе алиби. Дык нет – мне захотелось хоть глазком глянуть. Подполз я к краю волнореза, и… наткнулся на какую-то железяку. Ойкнул, дернулся – и свалился сверху на сексуальных партнеров. Альфред окончательно охренел с перепугу и мощной балетной ножищей дал мне такого пинка, что я метра два пролетел по воздуху и погрузился… в Черное море.
Спасло меня от выгоняния из лагеря то, что после пинка у меня полноги было сине-фиолетовым. И то, что Осип Абрамыч ржал буквально до слез над этой историей. Оказывается, один из высыпанных мною крабов тоже с перепугу вцепился очень чувствительно в интересное место Альфреду. (Видимо, поэтому балерун так и разнервничался.)
В общем, заступился за меня шеф-повар, и меня оставили в покое. А у пионеров я ходил в героях.
Как я был дедом Щукарем
Папаня мой относился к воспитанию нас – в смысле, троих своих детей – как-то… специфицки. Он не раз в моем присутствии говорил: «Человек должен расти сам! И не хрена ему голову морочить воспитанием всяким. Я вон сам рос, и ничего – вырос. Вот и они пусть сами разбираются. Спросят чего – расскажу. А сам не полезу. Если у пацана мозги правильно закручены, то и вырастет правильным мужиком. Слабых не обижать, сильных – не бояться. А на подлых самому быть подлым». Эти слова мне запомнились на всю жизнь.
Точно так же, как слова бати о начальстве. Он как-то сказал при мне: «Не брезговал бы я жопы лизать начальникам всяким, был бы сейчас на самой верхотуре. Но на хрен она мне нужна, эта сладкая жизнь, если во рту все время будет вкус чужой жопы!» Запомнил я это…
В седьмом, что ли, классе я тогда учился. Уже считал себя взрослым и все обо всем знающим.
Поехали мы однажды на Оку рыбачить – на нашем «Москвиче. Папаня, я и какой-то здоровенный дядька с отцовской работы. Звали этого мужика – Михаил Сергеич. И он мне сразу активно не понравился, потому, что всю дорогу ворчал на отца: «Не, Никитич! Это не машина. Это гроб какой-то на колесах. Надо было мою «Волгу» брать». А батя, к моему удивлению, беззлобно вроде отмахивался. (Уже потом я выяснил, что этот мужик был начальником отдела, в котором работал папаня.)
Выехали мы из Москвы ночью, поэтому на Оку попали перед утренней зорькой. Быстро распаковались и Михал Сергеич распределил обязанности: «Никитич, мы с тобой расходимся. Ты давай свои донки ставь, а я блеснить пошел. А ты, пацан, костерок разведи, и ершей натаскай, чем больше, тем лучше. Их тут полно, прямо у берега. И заварганим настоящую тройную уху». Это мне-то, взрослому человеку, какая-то посторонняя личность команды дает! Но – папаня молчал, и я свое возмущение припрятал на потом.
Ершей действительно было полно, и они хватали сразу. Но, стоило только чуть разинуть рот, ерш заглатывал крючок с червяком до самой… этой самой. И приходилось ему делать… мнэ-э… кесарево сечение.
Потихоньку рассветало. Батя на донки вытащил с десяток каких-то лещей-карасей весьма приличных размеров. А Михал Сергеич вернулся с двумя небольшими щучками. И опять начал гундеть – типа, река плохая, рыба мелкая, и вообще зря он сюда поехал.
В общем, допек он взрослого мужчину. Меня, то-бишь.
В процессе ершиной ловли я неудачно забросил удочку, и леска легла на кувшинки. Этим тут же воспользовалась толстая лягушка. Ням! – и оказалась на крючке. А я только-только перечитывал «Поднятую целину». Ну, думаю, Михал Сергеич…
А на рогульках над костром висели два котла – для ухи и для чая. Вот я в чайный котел и кинул лягушку. К общему сбору она сварилась, по-моему, и я ее притырил в сторонке.
Пока варилась тройная уха, батя с этим хмырем пили водку и закусывали всякой колбасой. Потом Михал Сергеич попробовал ложку ухи и сказал: «Говно, конечно. Самому надо было варить. Испортил, Никитич, твой спиногрыз уху. Ну, да хрен с ним. Уж чем богаты, тем и рады. Давай, наливай, кашевар хренов, чего расселся-то?»
Я с удовольствием вскочил, мило улыбнулся и стал наливать. В миску дорогого гостя в первую очередь положил притыренную лягушку. А уж потом куски рыбы и юшку.
Нда-а. Это надо было видеть. Разгоряченный водкой Михал Сергеич жрал все подряд. Но, видно, лягушка не совсем была готова. Она не разварилась, поэтому спец по ухе засунул ее в рот наполовину, а откусить не получилось. Он вывалил лягушачье тело обратно в миску, вгляделся – и такой мат загремел над тихими водами красавицы-Оки! И в этот мат очень органично вплетался громогласный хохот папани.
Сначала я, пуча совершенно честные глаза, клялся и божился – типа, не виноватый я, она сама пришла. Ну, потом уже дома я, конечно, признался отцу, и объяснил – в честь чего я подсунул его начальнику… вустрицу благородных кровей.
Батя покрутил головой: «Тяжело тебе в жизни придется…»
Одно слово – кино…
Старший мой брат Саша с детства занимался фотографией. У него был фотоаппарат «Смена-4». Помню, брат откручивал маленький объективчик, показывал мне его на ладони и сокрушенно вздыхал: «Разве это оптика? Проглотишь, и не заметишь…»
Но, когда Саша принес домой газету «За советскую малолитражку» – это была многотиражка парторганизации Московского завода малолитражных автомобилей, который потом стал АЗЛК – короче, где «Москвичи» делали – так вот папаня наш долго разглядывал крошечное фото на последней полосе, где с трудом можно было разобрать какие-то березы. А потом спросил у Саши: «Тебе чего-нибудь надо для этого дела?» Брат встрепенулся: «Пап, мне бы аппарат, чтоб объектив был побольше. А то у „Смены“ слишком…» и он посыпал какими-то научными терминами. Папаня отмахнулся: «На дело никогда денег не надо жалеть. Побольше, говоришь? Будет тебе побольше».
В фотоаппаратах батя наш не разбирался. И он плясал от цены. Поэтому привез он брату «Старт». Этакая зеркалка со здоровенным объективом. Стоил этот аппарат ни много ни мало, а сто двадцать пять рублей! (В те времена у обычного инженера зарплата была – сто двадцать.)
Саша первое время, по-моему, спал со своим «Стартом», наглядеться на него не мог никак. А старенькая «Смена» отошла ко мне. Вот она и стала толчком к моему знакомству с кинематографией. Да-да! С ней.
Как-то наш класс побывал на ВДНХ. И я там две пленки извел. В голове у меня экспонометра не было, поэтому я даже сам удивился, когда Саша отпечатал фотографии. Очень все классно получилось – спасибо солнечному дню.