Нексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каким завораживающим, каким неотразимо притягательным был этот мир фантазий и вымысла, когда нет никаких других занятий, ничего важного. А как хороши были мы, славные ребята, лгунишки эдакие! «Жаль, что Достоевский этого не видит!» — восклицала Мона. Можно подумать, он сам выдумал всех своих психов и те безумные сцены, которых полно в его романах! Я хочу сказать, что он не выдумывал их ради своего удовольствия и не был прирожденным острословом и лгуном. Моим подружкам даже не приходит в голову, что, возможно, они сами не вполне нормальные персонажи в книге, которую невидимыми чернилами пишет сама жизнь.
Нет ничего удивительного в том, что всех, кем восхищается Мона, будь то мужчины или женщины, она зовет психами, а тех, кто вызывает у нее отвращение, — дураками. Правда, когда Мона хочет сделать мне комплимент, она всегда называет меня дурачком: «Ты такой дурачок, Вэл». Это означает, что я достаточно значителен и сложен — по крайней мере в ее представлении — и вписываюсь в мир Достоевского. Иногда, когда она, впадая в горячечный бред, восторженно говорит о моих ненаписанных книгах, то договаривается до того, что называет меня новым Достоевским. Жаль, что я не могу хоть изредка забиться в эпилептическом припадке. Это помогло бы хоть как-то соответствовать образу. К несчастью, есть одна вещь, которая разрушает чары: я слишком легко скатываюсь в «буржуазность». Другими словами, становлюсь излишне любопытным, излишне въедливым и нетерпимым. По мнению Моны, Достоевского никогда не заботила такая мелочь, как факты. (Одна из полуправд, услышав которую, морщишься.) Если ей верить, писатель всегда витал в облаках или, напротив, погружался в бездны. По грешной земле ходить ему было неинтересно. Такие вещи, как перчатки, муфты или пальто, его не заботили. И в женских сумочках он не рылся в поисках имен и адресов. Он жил только в своем воображении.
У Стаси — свое представление о Достоевском, о его образе жизни и стиле работы. Несмотря на свои чудачества, она все же ближе к реальности и понимает, что кукол делают из дерева или папье-маше, а не исключительно «из воображения». И не отрицает, что Достоевский тоже мог как-то соприкасаться с «буржуазностью». Особенно пленяет ее демонизм Достоевского. Для нее дьявол — реальность. Зло — тоже реальность. Мону же, напротив, эмоционально никак не затрагивает зло у Достоевского. Она воспринимает его как часть писательского метода. Ничто в литературе не может ее испугать. Впрочем, и в жизни — тоже. Почти ничего. Потому она и проходит неуязвимой через горнило испытаний. А для Стаси, если она не в настроении, даже завтрак в обществе других людей может стать катастрофой. У нее нюх на зло — она учует его даже в холодной овсянке. Для Стаси дьявол — вездесущее Начало в вечном поиске жертвы. Стася носит обереги и амулеты, отпугивающие злые силы, а входя в незнакомый дом, производит странные манипуляции или произносит заклинания на неведомых языках. Мона только снисходительно улыбается, находя эти идущие из первобытной культуры предрассудки «очаровательными». «В ней говорит славянская кровь», — любит повторять она.
Теперь, когда администрация лечебницы отпустила Стасю домой под ответственность Моны, надлежало с большим вниманием отнестись к нашему совместному бытию и обеспечить несчастному созданию более стабильный и спокойный образ жизни. Если верить душераздирающему рассказу Моны, ей передали на руки Стасю с большой неохотой. Одному Богу известно, что та наговорила врачам о себе и своей подруге. Только много недель спустя, связав воедино ловко выуженные мной сведения, я составил более-менее цельное представление о той памятной беседе, какую провела Мона с врачом. Выходило, что обоих беседующих следовало бы держать в психушке до конца их дней. К счастью, вскоре я имел другую версию той же беседы и получил ее — что совсем уж неожиданно — от Кронского. Понятия не имею, чем его заинтересовала эта история. Само собой разумеется, что Мона назвала в лечебнице его имя — как семейного врача. Не исключено, что тогда же она позвонила ему глубокой ночью и, рыдая, просила помочь любимой подруге. Но из ее памяти почему-то напрочь выпало, что именно Кронский вызволил Стасю из больницы — о том, чтобы передать ее на попечение Моне, речь вообще не шла — и что одного слова Кронского (сказанного администрации) было достаточно, чтобы выписка не состоялась. Последнее Кронский прибавил явно для красного словца — так я это и расценил. На мой взгляд, Стасю выпустили просто потому, что были переполнены палаты. Я решил заглянуть при случае в лечебницу и сам все выяснить. (Точности ради.) Но я не тороплюсь, понимая, что теперешняя ситуация — только прелюдия, дурной знак, предвещающий будущие неприятности.
Время от времени, когда возникало желание, я совершал набеги на Виллидж и бродил там, как никому не нужный, бродячий пес. Задирая ногу, мочился на фонарные столбы. Гав-гав! Гав!
Часто я с удивлением обнаруживал, что стою у кафе «Айрон Колдрон» и опираюсь на железные перила, огораживающие паршивенький газончик, занесенный в это время года по колено грязноватым снегом. Стою и смотрю на входящих и выходящих на улицу людей. Два столика у окна обслуживает Мона. Я вижу, как она ходит туда-сюда, залитая мягким светом свечей, разносит еду, во рту вечная сигарета; здороваясь с клиентами или принимая заказ, расплывается в улыбке. Иногда сюда заходит Стася, садится за один из столиков Моны — всегда спиной к окну, облокачивается на стол, подпирая руками голову. Обычно она сидит долго, дожидаясь, когда уйдет последний клиент. Потом к ней подсаживается Мона. Мне видно лицо последней — по его выражению ясно, что подруги ведут оживленную беседу. А иногда от души хохочут — прямо падают на стол. Кто бы ни подошел к ним в такой момент, пусть самый близкий друг — мужчина или женщина, — от него отмахнутся как от назойливой мухи.
Ну скажите, о чем таком очень-очень важном могут говорить эти милые создания? И что может заставить их так заливисто хохотать? Ответьте, и обещаю, что в ответ — за один присест напишу вам историю России.
Как только становилось ясно, что они уходят, я пускался наутек. Праздно и бесцельно слонялся я по улицам, не пропуская ни одной «забегаловки», пока сами ноги не выносили меня на Шеридан-сквер. Там, в уголке, залитый ярким светом, словно старый добрый американский салун, притулился ресторанчик «У Минни Душебег». Я знал, что именно сюда, в конце концов, придут женщины. Мне только хотелось убедиться, что они добрались. Бросаю беглый взгляд на часы — прикидываю, что примерно через два-три часа хоть одна из них да захочет вернуться домой и завалиться спать. Бросаю последний взгляд на освещенное окно и с удовлетворением убеждаюсь, что моих дам уже окружили вниманием и заботой. С удовлетворением — ну и словечко! — понимаю, что они находятся под неусыпной опекой любящих и понимающих друзей, готовых при случае всегда прийти на помощь. В метро мне приходит в голову занятная мысль: если слегка поэкспериментировать с одеждой, то даже забредший в кафе последователь Бертийона [9] с трудом разберет, где юноша, а где девушка. Юноши всегда с ума сходили по девушкам — и наоборот. А оказывались — и те и другие — в вонючем нужнике, где обречены томиться все чистые и нежные души. А какие славные были там ребятки… Просто милашки. А уж наряды они себе напридумывали! Все, особенно юноши, ну просто прирожденные художники. Даже те робкие юнцы, что, покусывая ногти, подпирали стенки.
Царившая ли в кафе атмосфера любви и взаимопонимания натолкнула Стасю на мысль, что у нас с Моной дела обстоят не так уж хорошо? Или те сокрушительные удары, которые наносил я ей в часы наших исповедальных бесед?
— Тебе не следует все время обвинять Мону во лжи и притворстве, — сказала она мне как-то вечером. Не представляю, как вышло, что мы оказались наедине. Наверное, Мона должна была появиться с минуты на минуту.
— А в чем же, ты думаешь, следует ее винить? — отозвался я, с интересом ожидая продолжения разговора.
— Мона не лгунья, ты и сам это знаешь. Она выдумывает, фантазирует, сочиняет… потому что так интересней. Ей кажется, что такой ты будешь больше ее любить. Она слишком уважает тебя, чтобы лгать.
На эти слова я никак не реагировал.
— Разве тебе это не ясно? — спросила Стася, повышая голос.
— По правде говоря, нет! — буркнул я.
— Не хочешь ли ты сказать, что веришь всем ее бредням?
— Нет, однако и перспектива видеть за лживыми россказнями невинную игру меня не вдохновляет.
— Пойми, ну зачем ей тебе лгать, если она так сильно любит тебя? Ты для нее — все. Да, все.
— Так ты поэтому ревнуешь?
— Ревную? Меня просто возмущает твое отношение к ней, твоя слепота, жестокость…
Я поднял руку.
— Послушай! Куда ты клонишь? — потребовал я ответа. — Что за игру ведешь?