Дебри - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не мог он больше влачить это жалкое существование. Теперь он знает, как поступить. Он подписал долговое обязательство. Ну и пусть, думал он в ознобе возбуждения, пусть отец отрекся от этого долга, он, Адам, не отвергнет.
Стоя и глядя на гору, он услышал, как дядя вышел из дома. Он не оборачиваясь знал, что это дядя. Дядя подошел и встал рядом, маленький, согбенный старик в ермолке. Адам знал, что скажет этот старик.
— Пошли в дом, — сказал старик.
— Нет, — сказал Адам.
— Так положено и предписано, — сказал старик. — Настало время молитвы.
— Послушайте, — тихо проговорил Адам, — я не хочу вас обидеть. Я сделал то, что положено и предписано. Я разорвал одежды. Глядите!
Он стянул пальто с левого плеча, как бы предлагая дяде проверить.
— Разве не разорвал я одежды? — спросил Адам. — Разве не склонялся над телом отца моего, пока на губы ему не положили перо, и не надрезал кафтан перочинным ножом, и не разорвал его больше, чем на пядь?
— Все так, — сказал старик, — но...
— Вы хотите, — прервал его Адам, — вы хотите, чтобы теперь я вошел в дом, снял обувь и сел на пол в комнате, которая пропахла воском и безысходностью?
— Иди в дом, — сказал старик.
— Нет. Я останусь стоять здесь.
— Ты не почтишь своего отца?
— Я стою здесь, чтобы почтить человека, которым когда-то был мой отец, — сказал Адам, стыдясь гнева, заставившего дрогнуть его голос, и в то же время радуясь ему. — Я смотрю на гору, чтобы почтить его.
— Пф-ф! — сказал дядя.
— Помните его стихотворение? — спросил Адам, снова успокаиваясь. — Про гору.
— Да, и написал он его по-немецки, — сказал старик. — Священный язык был для него недостаточно хорош.
— Это, должно быть, та самая гора, — сказал Адам, не слушая старика. И начал декламировать по-немецки:
Если бы только я мог стать достойным этой горы,
Если бы только я мог...
Дядя дернул его за рукав.
— Послушай, — сказал он. — Твой отец пренебрег священным Законом. Он верил в то, что только человек может принести людям свободу. Он поехал в Берлин и предался учению, в котором нет ничего общего со священным Законом. Он преломил с ними хлеб, и они делали вид, будто уважают его. Но знаешь ли ты, как они поступили?
Адам кивнул.
— Так помни, — сказал старик, склоняясь к самому его лицу. — Они делали вид, что уважают его, те, кто ратовал за новое учение и новую свободу. Но когда он написал свою книгу и восславил горы и реки — что было? Ему дали понять, что он еврей, и обязан сойти с тропы в грязь, и снять шапку, а неевреи будут гавкать на него: "Jude, mach Mores[3]". Да, я видел, что писала берлинская газета о книге твоего отца, писали те самые люди, которые преломляли с ним хлеб. "Jude, mach Mores" — вот что они писали. Именно это означали их слова: "Еврей, ты не имеешь права восхвалять наши горы и реки, ибо они наши. С твоей стороны, еврей, это дерзко и нелепо говорить, что ты их любишь". Ты помнишь это?
— Да, — сказал Адам. — И я помню, как мой отец сказал тогда, что потребуется ещё не одно столетие, чтобы человек окончательно стал человеком, но кто-то ведь должен дожить до этого дня, и он взял мушкет и встал на баррикады рядом с ними, и умер бы ради того, чтобы помочь им приблизить этот день.
— Но, — сказал дядя, — он вернулся и умер, приняв Закон Божий.
— Он был старым и больным, — сказал Адам.
— Он был старым и мудрым. И я молюсь о том, чтобы ты ещё в юности извлек пользу из его мудрости.
Адам промолчал.
— Ты хочешь сказать, что укоренился в своей глупости?
— Если вы так это называете, — спокойно ответил Адам.
— А как ещё прикажешь это называть? Разве не глупость — ехать в Америку, — он замолчал и вгляделся в лицо Адама. — Или мои молитвы были услышаны? — прошептал он. — И ты не поедешь?
Адам сказал:
— Я сделаю то, что должен сделать.
— Дурак, — сказал дядя. — Ты едешь убивать или быть убитым. В Америке люди сейчас убивают друг друга, и это их выбор. Но это не твоя война. Знаешь, что говорит Талмуд? Он говорит: когда сталкиваются две великие силы, стань в стороне и жди Мессию.
Адам постарался, чтобы голос его звучал спокойно и терпеливо.
— Я мужчина, — сказал он. — Разве может мужчина стоять в стороне и ждать? В Америке сейчас — в эту минуту — мужчины сражаются за свободу.
— За свободу, — как эхо, повторил старик. — Да, твой отец сражался за свободу, и знаешь, чем эта свобода обернулась? В Праге они скинули императора и начали убивать евреев. Здесь, в Баварии, герои вышагивали, распевая песни о свободе, но потом перестали распевать, чтобы сэкономить силы для того, чтобы убивать евреев. Знаешь, что такое всемирная свобода? он помолчал. — Что ж, я скажу тебе. Это свобода убивать евреев.
Старик засмеялся.
Адам подумал: Если он не перестанет смеяться, я его убью.
Но смех оборвался.
— Есть только один выход, — сказал старик. — Мы должны ждать.
— Чего?
— Сам знаешь, чего. Дня, когда, следуя нашему примеру — примеру евреев, — весь мир познает Закон. И возрадуется святости его.
Адам посмотрел на еловый лес, на гору, где в сиянии заходящего солнца розовели снега.
— Я не хочу ждать, — сказал он.
— Чего же ты хочешь?
— Сделать все, что в моих силах, чтобы приблизить этот день.
— День, когда мир познает Закон?
— Нет, — сказал Адам, чувствуя, как возвращается гнев, вновь ощутив себя преданным и отвергнутым — как тогда, в темнеющей комнате, шесть месяцев назад, когда отец произнес слова, перечеркнувшие смысл всей его жизни и всех страданий.
— Нет, — повторил он. — День, когда мир познает Справедливость.
— Закон и есть Справедливость, — сказал дядя. И когда Адам обернулся к нему сказать что-то, чего он сам ещё не сформулировал и мог опознать только по тьме, застившей разум, и по боли в сердце, — дядя поднял руку, чтобы остановить его: — Нет, не говори того, что готово сорваться у тебя с языка. Это будет богохульством.
— Разве надежда на Справедливость — богохульство? — спросил Адам. Он чуть не плакал.
— Только в Боге есть справедливость.
— В Боге, может, и есть справедливость, — взорвался Адам, — но в Баварии никакой справедливости нет. А вы сидите здесь, в этом свином хлеву, и...
Дядя сплюнул.
— Бавария — мать проституток, — сказал он устало, как будто без осуждения.
— Вот именно. А вы сидите здесь и хрюкаете. Как один из хряков герра Целлерта. А я не буду. Здесь у меня нет элементарных человеческих прав. Здесь, когда я прихожу похоронить отца, сборщик податей стоит над могилой, чтобы взять плату, прежде чем Еврея опустят в землю Баварии. Здесь я не имею права жениться, не получив разрешения на создание семьи. Ну, конечно, ведь здесь все еврейские щенки наперечет, и я обязан дождаться своей очереди, и...
Дядя смотрел вниз, на левую ногу Адама.
Адаму вдруг захотелось спрятать её. И тут привычное, знакомое чувство стыда было сметено новым, злым стыдом за то, что он снова ощутил прилив старого.
— Давайте, глядите на мою ногу, глядите на здоровье. Думаете, ни одна баба на меня не польстится? Думаете, я не мужик из-за этой чертовой ноги? Ну так смотрите же! — он выпрямился, отвел назад плечи, поднял голову. — Я могу стоять на ней, — сказал он.
Дядя смотрел на него, печально качая головой.
— Я нужен Америке, — сказал Адам.
— Дурак ты, — сказал дядя, и печаль его сменилась жалостью.
— Дурак я или не дурак, — провозгласил Адам, — но маршировать мне теперь по силам. — Он шагнул и впечатал пятку левой ноги в замерзшую грязь. — И я могу научиться стрелять. Могу научиться...
Он замолчал. Не смог продолжать, потому что его затрясло от страшного возбуждения. Его охватила ледяная дрожь восторга. Он не мог выговорить следующего слова. Он даже не знал, что это будет за слово.
Дядя взглянул на него и снова покачал головой. Он заговорил очень мягко, не споря, не убеждая.
— Будь среди тех, кто без ответа внимает обидчикам своим. Ибо Бог с теми, кого обижают. Знай, что даже если праведник в праведном гневе своем поднял голос на нечестивца, Господь все равно плачет о гонимом.
— Что-то не верится, чтобы Господь в таких случаях плакал о гонимом, сказал Адам, последний раз вздрогнув от наплыва обжигающей радости. — Не верится мне, что Господь плачет, когда нечестивцев подвергают справедливым гонениям. И я не стал бы по ним плакать.
— Ты очутишься в мире, где добродетель невозможна, — сказал старик.
— Ну и пусть, — отозвался Адам.
И дядя повернулся, не проронив более ни слова, и вошел в дом, где лежало тело, а Адам остался стоять снаружи. Сумрак сгущался в далеком еловом лесу и на улице. Он посмотрел вниз, на ногу, закованную в странный, начищенный ботинок. Он разглядывал ботинок с беспристрастностью и отчужденностью. Он тянул ногу вперед, понимая, что выглядит комично и похож сейчас на жеманную девицу, которая любуется новой туфелькой или собственной щиколоткой. Он любовался хитроумным устройством ботинка, скрытой высотой каблука, внутренняя часть которого была немного выше внешней, подошвой, тоже чуть более толстой с внутренней стороны, шнуровкой и ремешками, которые крепче обычного стягивали лодыжку, чтобы она держалась прямо. Он имел право любоваться этим ботинком. Он сам изобрел его. Он преодолел боль, сопровождавшую каждый шаг в этом ботинке.