Дебри - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адам кивнул.
— Он и меня таким набором снабдил, — сказал Аарон Блауштайн, — когда я уезжал в Америку. Сорок лет назад.
Он резко повернулся на каблуках и пошел в гостиную. Последовав за ним, Адам увидел, как дворецкий ставит большой, как щит, серебряный поднос на низкий столик с мраморной столешницей и позолоченными ножками.
Когда дворецкий подал все для кофе, Аарон Блауштайн сказал:
— Несколько лет они служили мне утешением. Они утешали бедного еврейского коробейника. Да, на протяжении пяти лет я таскал на спине короб, полный всяких фиглей-миглей — так мы, евреи-коробейники, прозвали всякую американскую домашнюю утварь. Я исходил пешком почти всю Джорджию и Каролину. Я...
Джорджия, подумал Адам, Каролина. Он попытался представить себе эти места. Увидеть тамошних жителей, белые лица, черные лица. Он почти не слышал слов Аарона Блауштайна, который теперь рассказывал, как он стал сначала "фургонным бароном", потом "принцем лавочников".
— Джорджия, Каролина! — вырвалось у него.
— Да, — старик внимательно посмотрел на него. — А-а, понимаю, тебе это кажется странным, верно? Но, знаешь, со мной недурно обращались. Когда я бродил по дорогам с коробом за спиной, меня, случалось, и к столу приглашали. Даже в самых почтенных домах. Наверное, это от одиночества. Им нужно было с кем-нибудь поговорить. Они не знали жизни. Не видели в ней логики. Вот в чем дело!
Он помолчал, пока в душе не улеглось волнение.
— Вот в чем дело, — повторил он. — Вот почему они так теперь запутались, бедняги. Они начали эту войну, потому что не знали жизни. Не понимали, что движет миром. Потому-то их и ждет поражение...
— Да, да! — воскликнул Адам. — Их ждет поражение, — он опустил взгляд и заметил, как от внезапного волнения задрожала его рука, державшая чашку с кофе. Он придержал чашку второй рукой, чтобы не звенела о блюдце.
— Да! — эхом откликнулся Аарон Блауштайн. — Их погонят до самого моря и столкнут! Их прикончат! Они заплатят, они...
Адам поднял глаза и увидел, как вдруг побелело, исказилось лицо старика, дрогнули ноздри, сверкнули темные глаза. И в ту же секунду старик вновь обрел душевное равновесие. Как будто крепкая рука на мгновение с силой сдавила губку, выжала из неё весь запас гнева и слез и отпустила, уже сухую и легкую, позволив принять прежнюю форму.
Адам услышал его сухое, прерывистое дыхание. Затем увидел улыбку, печальную улыбку, вспыхнувшую на миг и погасшую.
— Трудно помнить.
— Что помнить? — спросил Адам, ибо старик не спешил продолжать свою мысль.
— То, из чего состоит каждое мгновение нашей жизни, — сказал Аарон Блауштайн и неуверенно пожал плечами. — Есть вещи, которые каждый должен стараться запомнить. Знаешь, что труднее всего запомнить?
— Нет, — сказал Адам.
— Что ж, я скажу тебе, сынок. Труднее всего запомнить, что другие люди — тоже люди.
Он нагнулся поставить чашку.
— Но это, — сказал он, — единственный способ самому стать человеком. Вообще стать хоть чем-то.
Старик обвел взглядом комнату, огромное позолоченное зеркало над камином с защитным экраном, хрустальную люстру, маленькие газовые рожки которой излучали мерцающий свет, темно-красный ковер, мебель из древесины тропических пород, стол красного дерева, большого бронзового Персея, задумчиво держащего в руке голову Медузы Горгоны.
— Смотри, — проговорил он. — Я богат. Не настолько, конечно, как Огест Бельмонт[13]. И я не сефард[14]. И нет у меня жены-нееврейки — да, дочери великого коммодора Перри[15].
Он замолчал. На мгновение ушел глубоко в себя, потом сказал:
— Вообще никакой жены нет.
Снова помолчал, потом выпрямился и поглядел прямо на Адама.
— Но я богат, — сказал он. — Да, и прихожу иногда в эту комнату по ночам, когда давно уже спят все три ирландские служанки, и английский дворецкий, и чернокожий повар, и чернокожий поваренок, и кучер, и я остаюсь один, и хожу по этой комнате, и трогаю вещи...
Замолчав, он протянул руку и нерешительно коснулся статуэтки из севрского фарфора на каминной полке.
— Мне приходится дотрагиваться до предметов, чтобы убедиться в том, что они реальны. Что я реален. Закрываю глаза и думаю: Я ли это? Потом думаю: Нет, я бедный еврей, живу в Баварии. Мне приходится делать усилие, чтобы вспомнить, как это со мной произошло. Я богат, владею землей, домами, банками, железными дорогами, но, ты знаешь, я до сих пор держу магазинчик, где продаю предметы первой необходимости, консервы, одежду и всякие мелочи, — он помолчал. — Правда, теперь это оптовая торговля — и я иду туда каждый день и напяливаю замызганный черный шерстяной сюртук и слоняюсь среди приказчиков, как бедный старый еврей в своей лавчонке на Бакстер Стрит. Да, — сказал он, — каждый день я неизменно прихожу туда и надеваю свой замызганный сюртук.
Он замолчал, и Адам снова услышал его дыхание.
— Я больше не молюсь, — сказал старик. — Но когда я иду туда и надеваю старый сюртук, который проносил столько лет, это, в своем роде, и есть молитва.
Беглая улыбка коснулась его губ, он пожал плечами.
— Но объяснить этого я не могу.
Тут до них донеслись далекие раскаты. Адам вопросительно взглянул на хозяина. Аарон Блауштайн покачал головой.
— Гром, обычный гром. К дождю. Но канонада была — вчера. И нынче утром — на Второй авеню.
Адам резко поднялся с кресла.
— Я её слышал, — воскликнул он. — Вчера, вчера вечером. Я думал, идет бой с мятежниками...
— Нет, — сказал Аарон Блауштайн. — Это подошли войска. И нацелили пушку прямо в толпу, и начали стрелять. Они стреляли крупной и мелкой картечью с восьми шагов. Теперь, — добавил он, — каждому в городе известно, что картечь практически полностью очищает улицу на расстояние двух кварталов, считая от жерла. Войска сработали чисто.
— Войска? — переспросил Адам.
— Да, и свежее пополнение из Геттисберга. Там они убивали мятежников.
— А здесь?
— Здесь, — сказал Аарон Блауштайн, — они убивают тех, кто не хочет убивать мятежников, — и, поглядев на удивленное, встревоженное лицо Адама, добавил: — Прости меня. Разумеется, ирония здесь неуместна. Но когда перестаешь поклоняться Богу, единственное, на что ты можешь положиться это История. Наверное, я поклоняюсь Истории, раз уж человек так устроен, что непременно должен чему-то поклоняться. И наверное, я недостаточно мудр, если позволяю себе отпускать шутки по поводу Истории.
— Я хочу знать, — сказал Адам.
— Что знать?
— Хочу знать, почему они не хотят убивать мятежников.
— Я неточно сформулировал, — сказал Аарон Блауштайн. — Нужно было сказать — людей, которые не хотят, чтобы их убивали мятежники. Но те, кого сейчас убивают войска, обучались убивать мятежников, — он пристально посмотрел на Адама. — Прошу прощения. Я цепляюсь за эту тему, как будто болячку расчесываю. Все очень просто: вышел новый закон о воинской повинности, и народ взбунтовался, поскольку не желает идти в армию. Поэтому они разгромили призывные пункты, убили всех чернокожих, каких смогли найти, сожгли сиротский приют для цветных и прикончили бы самих сирот, если бы, по счастью, не переключились на солдат и полицейских, не начали грабить и жечь город. Но...
Он замолчал и вдруг рассеянно отвернулся.
— Что — но? — спросил Адам.
— Да то, что война будет проиграна, если не ввести всеобщую мобилизацию. Видишь ли... — он снова замолчал, прислушиваясь к раскатам грома. — Видишь ли, герои давно повышены в чине до лейтенантов, генералов, или кого там еще... Или, — добавил он, — мертвы.
Он достал сигару, обрезал кончик и чуть было не сунул в рот, но вовремя спохватился:
— Ох, — воскликнул он, вспыхнув от глубокого, даже чрезмерного раскаяния. — Ох, извини! Виноват, — и протянул гостю портсигар. — Угощайся.
— Нет, спасибо, — сказал Адам.
Аарон Блауштайн зажег сигару, зажмурился и с наслаждением затянулся.
— А когда герои мертвы, — заговорил он вновь, — то надо же каким-то образом пополнять ряды. Хотя бы и простыми смертными. Которые предпочитают сидеть по домам, делать деньги и спать со своими женами.
Он раскурил сигару, сделал шаг, другой, прикрыл веки и выпустил дым через нос.
— Да, — сказал он, открывая глаза и глядя сверху на Адама. — Только всеобщая мобилизация может нас спасти. Мобилизация и...
Он запнулся и шагнул к Адаму.
— На каком корабле ты прибыл? — спросил он.
— "Эльмира". Английский корабль. Но плыли мы из Бремерхафена.
— Много они привезли?
— Много... чего?
— Ну, ты знаешь, — нетерпеливо ответил Аарон Блауштайн. — Людей, которые будут умирать за свободу, — и на мгновение уголки его губ опустились, как будто от боли.
Fur die Freiheit, fur die Freiheit: слова зазвенели в голове Адама, вернулись боль и предательство — все, что он испытал в то раннее утро на палубе "Эльмиры", даже стыд. Взгляд его упал на левую ногу. Он обнаружил, что она, независимо от его воли, даже как бы независимо от его тела, уползает, как больное животное, чтобы спрятаться под чехол кресла.