Горькие лимоны - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как насчет девушек? — перебил я его.
И тут он запнулся; и вежливость долго боролась в нем с мужской гордыней. Ему волей-неволей пришлось открыть правду, в противном случае, чуть позже, так сказать, на месте, я мог бы обвинить его — болонца, между прочим! — в том, что он ничего не понимает в женской красоте.
— Уродки, все как одна, — через силу выдавил он. — Чистой воды уродки.
Больше добавить было нечего. Мы еще немного посидели молча, до тех пор пока возвышающийся над нами пароход испустил громкое ффффф, и вниз по трубке корабельной сирены поползли капли парового конденсата.
Пришло время прощаться с Европой.
* * *Когда мы проходили внешний мол, взревели буксиры. Дымка осталась позади, зацепившись за холмы по ту сторону от Венеции. Следуя за выстроившейся тут же цепочкой ассоциаций, разве мог я не вспомнить о Екатерине Корнаро[3], последней королеве Кипра, которая за проведенные в изгнании двадцать лет наверняка должна была забыть о беспокойных годах царствования, ведя куда более приятную жизнь в зеленых беседках Азоло, в окружении преданного ей двора? Она умерла в 1510-м, в возрасте пятидесяти шести лет, и ее тело перевезли из фамильного дворца на другую сторону Канале Гранде. («Ночь выдалась бурная, с сильным дождем и ветром. На крышке гроба покоилась корона Кипра — хотя бы для видимости Венеция продолжала настаивать на том, что ее дочь была королевой; однако тело было облачено в одеяние святого Франциска: грубая коричневая ряса, капюшон, веревка вместо пояса».) В раннем утреннем великолепии этого неба и этого моря трудно себе представить, как плясало на ветру пламя факелов, как вспыхивали блики молний на покрытых мелкой рябью волнах, как ветер рвал полы плащей и подолы платьев, когда длинные лодки тронулись в путь, унося роскошно одетую городскую знать. Кто сейчас помнит о Екатерине? Тициан и Беллини писали ее портреты; Бембо создал целую философию любви, чтобы развлечь ее придворных. На единственном портрете, который мне довелось увидеть, взгляд ее тяжел и серьезен, но глаза прекрасны и живут неистребимой собственной жизнью; глаза женщины, которой часто льстили, которой довелось подолгу путешествовать и много раз любить. Глаза человека, который был недостаточно ограниченным и своекорыстным, и оттого, вступив в сферу большой политики, проигрался в дым. Но это — глаза истинной женщины, не призрака, не фантома.
Затем мысли мои обратились к не менее печальному образу из прошлого — к содранной и набитой соломой коже великого воина Брагадино, которая лежит себе и тлеет в какой-нибудь забытой нише собора Giovanni е Paolo [4]. Его оборона Фамагусты от войск турецкого военачальника Мустафы сопоставима с величайшими образцами полководческого искусства за всю историю Европы. Когда в конце концов ничтожно малые силы осажденных были вынуждены пойти на переговоры, они согласились сдать крепость на том условии, что им дадут возможность свободно добраться до Крита. Мустафа не сдержал данного обещания, и как только Брагадино оказался у него в руках, он обрушил на него и на его офицеров всю свою долго сдерживаемую ярость — ярость религиозного фанатика. Брагадино отрезали нос и уши и содрали с него кожу, затем его поместили в плетеную люльку, положив в ногах корону, и подтянули на галерную рею, «подвесив как аиста», чтобы всем его было видно. И в конце концов приволокли на главную площадь и пытали там «под барабанный бой». Но «святая его душа вынесла все это с величайшей твердостью, терпением и верой… и когда сталь коснулась его пупка, душа его воспарила к Создателю, воистину счастливая и благословенная. Кожу его набили соломой и носили по городу: потом подвесили на рее галиота и провезли вдоль сирийского побережья, под всеобщее ликованье».
Калепио все это записал, добросовестно и подробно, деталь к детали — но от такого чтения в жилах стынет кровь. Венеция тихо гаснет, растворяясь у подножия холмов.
* * *В сумерках молчаливый серый эсминец, всю вторую половину дня игравший с нами в прятки, ни с того ни с сего вдруг резко прибавил ход и исчез в зеленом мареве, висящем над западной частью горизонта. Мы со вздохом оторвались от перил, осознав наконец, что свет тихо просеивается во тьму, ненароком, незаметно, так же, как перышки дыма из трубы корабля, на котором мы плывем. И снова, с наступлением темноты, мы ощутили присутствие одиночества и времени — двух неизменных спутников, без которых никакое путешествие ничем тебя не обогатит.
Именно в эту пору путешественник старается возобновить, хотя бы опосредованно, свою связь с большой землей: он пишет письма, разбирает документы, отдает распоряжения о доставке багажа. На палубе еще тепло, и, устроившись в полосе яркого света, льющегося из салона первого класса, я вполне могу позволить себе вернуться к страницам, вышедшим из-под пера миссис Льюис, которая в 1893 году предприняла точно такое же путешествие, и которая в «Дамских впечатлениях о Кипре» оставила нам весьма живой и не лишенный острой наблюдательности отчет о жизни на острове в те времена, когда британскому сюзеренитету над ним исполнилось всего несколько лет. Она лишь на два года разминулась с Рембо, в последний раз побывавшим на Кипре. Французский поэт, с его талантом везде и всюду впадать в крайности, не только едва не изжарился заживо в раскаленных как печи каменоломнях Ларнаки, но еще и умудрился замерзнуть до бесчувствия среди скалистых хребтов Троодоса, вместе с небольшой командой из мулов и местных рабочих, с чьей помощью он возводил там летнюю резиденцию для губернатора. Что он думал о Кипре? Он практически ничего не сообщает нам на сей счет. Для него этот остров некая точка в пространстве, где с приходом британцев можно было подыскать хорошо оплачиваемую работу. От двух его коротких визитов на остров до нас дошли буквально две-три короткие жалобы на жару и холод — и все.
В это же самое время юный второй лейтенант[5] ввязался в отчаянную и безнадежную схватку с Министерством обороны, результатом которой и стало первое детальное полевое исследование острова. Эти усики, похожие на рожки молодого оленя, эти суровые и одновременно застенчивые глаза впоследствии стали символом целого поколения — Китченер! Пути поэта и воина наверняка не раз пересекались, в буквальном смысле слова. Но именно для этого и существуют острова; места, где совершенно несхожие судьбы могут встретиться и сплестись, подвешенные во времени. Поэт с караваном жующих жвачку мулов, который усердно взбирается по склону к разбитой где-то наверху строительной площадке; Китченер, расположившийся в видавшей виды круглой палатке под сенью оливковой рощи, в компании пары полковых писарей и беспорядочного нагромождения теодолитов, нивелиров и таблиц. Между поэтом и воином нет ничего общего, кроме того, что их занесло в одну и ту же тихую заводь времени.
Хотя одно мимолетное сходство все же есть. Почеркам обоих мужчин свойственна одна примечательная особенность: они свидетельствуют об осознанном контроле над развитой сверх всякой меры эмоциональностью. У Китченера почерк более твердый, менее чувственный — но, с другой стороны, он уже успел найти себе прибежище в армии, спрятаться за крепкими воротами корпоративной этики, за своими усами, за призванием столь же суровым, что и призвание священнослужителя. Французскому поэту свойственна иная смелость, поскольку он-то вечно спасался бегством от Пса Господня…
На Кипре я то и дело натыкался на подобного рода отзвуки забытых историй, которые самым неожиданным образом готовы были подсветить настоящее. Завоеватели, такие как Гарун аль Рашид, Александр, Ричард Львиное Сердце; женщины, такие как Екатерина Корнаро и Елена Палеолог… стечение различных судеб, которые вплетались в историю восточно-средиземноморского острова, оттеняли ее и фокусировали, придавая ей значимость и глубину.
Волны захватчиков окатывали этот остров одна за другой, вгрызаясь в него, нагромождая монумент на монумент. Распри между царями и империями заливали его кровью, раз за разом то сравнивая с землей, то оживляя его пейзажи дюжиной соборов, крепостей, мечетей. В приливах и отливах историй и культур он с завидной регулярностью становился точкой, где сходились в смертельной схватке арийцы и семиты, христиане и мусульмане. Святой Павел получил здесь от жителей Пафоса вполне заслуженную взбучку. Антоний преподнес остров Клеопатре в подарок. Афродита…
Я подобрал книгу миссис Льюис с перевернутого книжного лотка в Триесте. Кто-то бросил бомбу, потом начались беспорядки, а я как раз спешил домой из госпиталя, после медицинского осмотра. Улица с разгромленными фруктовыми прилавками, ларьками и разбитыми витринами являла собой превосходную иллюстрацию того, что творилось у меня на душе. Корабль отходил в полночь. «Дамские впечатления о Кипре» лежали среди рассыпанных по мостовой книг и фруктов и целой лавины разбитых комиссионных пластинок, и мой взгляд сам собой зацепился за обложку. Кругом не было ни души, хотя я слышал, как толпа, гомоня и ломая все на своем пути, несется куда-то в сторону гавани. Неподалеку рычали моторы военных патрулей. По водосточным канавам скорбно текло вино, которое на темном асфальте выглядело совсем как кровь. Содержимое игрушечного магазина оказалось целиком разбросанным по улице, придав ей совершенно карнавальный вид. Я остановился, чувствуя себя преступником и опасаясь, что стоит невзначай вернуться кому-нибудь из полицейских, как мне неминуемо предъявят обвинение в мародерстве, и подобрал миссис Льюис с земли. Выцветшая зеленая обложка с цветочным орнаментом обещала чисто викторианскую путевую прозу, которая самым ненавязчивым образом могла подготовить меня к личному знакомству с Коронной колонией Кипр. Но книга эта уже представляла для меня в тот момент нечто большее. Это был знак.