Новый Мир ( № 6 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ждал терпеливо и бесчувственно — сутки так сутки, год так год: я понимал, что малейшее движение гордости меня погубит. Поэтому я и склонился еще ниже, чем требовалось, и замер в почтительном отдалении, ожидая, покуда меня пригласят.
Однако повелительница оказалась вполне человечной, напоминающей сонную свинку: опершись голым летним локтем на свой разделочный стол, она вела игривую беседу: а он что? а ты что? да ну! что, прямо так и сказала?!.
Я старался изобразить полное смирение, даже умильность, но когда, тщательно вложив алую трубку в ее ложе, хозяйка кабинета подняла на меня блеклые глазки с еще не погасшей в них игривостью, во мне сработала автоматика красавца мужчины. Я навел на нее синеокий взор с поволокой — уж такие-то полудурнушки с носиком-бульбочкой и короткой жирной шейкой, уходящей в поперченное розовыми родинками непропеченое декольте, таяли от моего взгляда с неукоснительностью воска перед лицом огня, — и у меня самого потеплело на душе, когда на ее незапоминающейся мордашке проступил интерес. Слегка развернувшись, дабы приоткрыть античность моего профиля, а заодно скрыть рубцы бурной юности, я добавил тумана и значительности и уже готовился великодушно принять капитуляцию, когда ее интерес разом смыло негодующим безразличием.
— У меня проветривание!
Но сорокалетняя инерция любимца дам уже влекла меня в балетном шпагате над всеми канавами и рытвинами, и в глубине моей забывшейся души уже рождался из пены пробудившегося самодовольства куртуазнейший комплимент типа “зачем проветривать комнату, где благоухает такая роза?” — и все-таки ей достаточно было сдвинуть бесцветные бровки:
— Что вы встали? Вам же сказано: проветривание!
…Чтобы я понял: все и в самом деле кончено, я старик.
Но хоть в одном-то они могли бы меня все же пощадить — зачем уж в челобитной так прямо и называть: “назначить пенсию по старости”? Почему бы, скажем, не “по возрасту”, “по утомленности”, “по собственному желанию”?.. Желание-то у меня давно имеется — чтобы мне хоть что-нибудь платили просто за то, что я еще живу. Но нет, жить меня никто не просит. Ученой братии из бывших на лакейские должности нынче пруд пруди. Я и сам был счастлив выбраться из бетонщиков в ученые лакеи — подавать будущим брокерам и дилерам, этим сталеварам и физикам наших дней, на серебряном подносе какую-нибудь формулу Лагранжа и с полупоклоном вручать четверки тем, кто хотя бы соглашается выключить плеер, когда к нему обращаются. Ну а тем, кто еще и пожует, прежде чем выплюнуть, полагаются подобострастные пять шаров с пятью поклонами на каждый. Ведь чаевые мне отваливают действительно щедрые, дающие возможность при случае тоже немножко поломаться перед каким-то другим лакеем от медицины или от туризма.
Это и есть идеал нашей цивилизации — человек человеку лакей.
Так чего ж этой свинюшке и не поставить меня на место — я ведь ей не плачу. Когда-то мне казался забавным анекдот про профессора Тейтельбойма, на которого студентки пожаловались в партком. Он сидит — седенький, понурый, нос мокрый, — а секретарь скорбно вопрошает: “Что будем делать, Исаак Израилевич, — студентки пишут, что вы их трогаете за коленки…” Исаак Израилевич поникает еще ниже и безнадежно роняет: “А раньше не писали…”
И вот теперь я сам оказался таким же профессором Каценеленбогеном…
Но как же и впрямь неуловимо пролетела жизнь! Кажется, вот только что — ну, лет десять назад — мчался в школу в новых ботинках, которые, скользнувши кожей по отполированному цементу, улетели вперед, а я остался сидеть на отшибленной заднице. Ништяк — вскочил и побежал, охлопываясь, благо падать было еще не высоко. А вот уже на каратауском перроне гуляем будто рекруты, из горлá, вскипая пеной, допиваем последнюю бутылку советского шампанского, и мертвенно-бледный, но отчаянный цыпленок Равиль в черном костюме и белой рубашке со всего размаху, будто гранату, грохает бутылку о раздолбанный асфальт, а она отскакивает, целая и невредимая, чудом оставив целыми и невредимыми нас, поющих, раскачиваясь в обнимку, “Школьные годы чудесные”…
Потом университет — одна нескончаемая минута упоения, сквозь все забытые обиды и заботы сияет неизменная путеводная звезда: все будет изумительно!
Потом бесконечные годы как бы благополучия, от которых не осталось и одного остановившегося мгновения, — за ними сразу перестройка, затем просто стройка, счастливый прорыв в лакейство — и пенсия.
Мельканула жизня, как летний сполох, и нет ее.
Но ведь не всегда же было так!.. Мой отец прожил минимум девять жизней! Сначала какой-то невообразимый хедер, талмуд, цимес с меламедом; потом — Гражданская война, банды, чужие зашкафья, сожженный родительский дом; потом — литейный сарай, спилка с рабочим классом; потом рабфак, долой, долой раввинов, монахов и попов, даешь Варшаву, даешь Берлин (рифмуется с “Рим”); потом университет, архивы, лекции, троцкизм-сталинизм; потом арест, тюрьма, допросы; потом Воркута, лесоповал, погрузки, дружба с кулаками и беляками; потом ссылка, Степногорск, казахстанский мелкосопочник, рудник, школа, всеобщее обожание Учителя с большой буквы; потом пединститут, звание первого интеллигента каратауских степей, донесенное выпускниками до последнего аула; годы мудрости, беседы с учениками, прогулки и чтение вслух с любимой женой, письма почтительных сыновей, коими можно гордиться; смерть подруги жизни, примиренность с земным, умудренное угасание в кругу любящего потомства — и незаметный уход в иной мир, где тишина и покой, и уходит конвой, как было нацарапано на дверях лагерного морга…
И во всякую пору — полная гармония со своим возрастом — счастливая судьба. А у нас положено молодиться, пока не сдохнешь, у нас нет красивых имен для старости. Кто рискнет произнести старец — только пенсионер …
Я даже остановился в дверях, страшась выйти в свет, где мне будет, я уже понимал, стыдно смотреть людям в глаза, — я буду невольно читать в них гадливое сострадание: пенсионер, пенсионер, пенсионер …
Только выучился не съеживаться при слове “еврей”, и снова позорное клеймо!.. Теперь уже до конца.
Но может быть, это не так уж и заметно?..
Я снова повернул из беспощадного света в милосердную тьму, и в самой ее глубине, пробираясь через перестук скелетов, на ощупь разыскал сортир. В фанерной кабинке какой-то мой соперник по несчастью издавал сдавленные оргиастические стоны — к здешним декорациям трудно было бы подобрать лучшее музыкальное сопровождение. В мерцании издыхающей лампочки я принялся разглядывать себя в кривом зеркале с отслоившейся сетчаткой цвета дохлой рыбы. На зеркало было неча пенять — куст волос золотистых изрядно поредел и тронулся осенней ржавчиной, — правда, седины было не разглядеть, да и морщины были заметны только у губ, где они уже превратились в прорези. Хуже было то, что лицо едва-едва, но уже начало стекать книзу, даже верхняя губа, похоже, чуточку удлинилась, дрейфуя в направлении Леонида Ильича Брежнева. Синеокий…
Тот, которого я угостил стеклом набитой порохом шампанской бутылки, из темной глазницы смотрел слишком прямо, зато рубцы почти затянуло временем. Влюбленные женщины всегда уверяли меня, что это лишь придает дополнительной мужественности моему облику викинга, но ведь, чтобы ослепнуть до такой степени, нужно сначала влюбиться…
А в честь чего? Говорящее правду стекло вовсе не уверяет меня в моем уродстве, оно всего лишь говорит о моей никчемности. Со мною уже нельзя связывать долгосрочных планов — вот и вся разгадка.
Но почему моего отца это нисколько не терзало?!. Каким таким чудом после всех разорений, войн и лагерей он до конца дней пребывал в полнейшей гармонии с миром?.. Включая собственную внешность? То бритый под Котовского вечно бодрый Яков Абрамович с самой оптимистической в Степногорске походочкой, то серебрящийся висками главный интеллигент стольного града Каратау, то иудейский мудрец, отрешенный от всего земного, обрезающий под полубокс свои пророческие седины…
Никогда не нуждающийся ни в чьих подбадриваниях. А вот я бы хоть сейчас отдал на отсечение ненужную лакею руку, чтобы только уткнуться в мамины колени! Но это же смешно — плачущий пенсионер… Пробуждает в нас мужество только беспощадность, ясное понимание, что ни единой душе во всем мироздании нет до тебя ни малейшего дела: удавись где хочешь, только не на нашем дворе. В трудные минуты всегда можно рассчитывать на помощь друзей: если даже самым хитроумным способом покусишься выцыганить у них хоть пылинку сострадания, немедленно получишь отпор: брось, старик, брось, у тебя все хорошо, учись бодрости у меня (второй вариант: не зацикливайся на своих проблемах, зацикливайся лучше на моих). И это приводит в чувство гораздо надежнее, чем ведро ледяной воды. А то, если пробрезжит хоть мизерный шансик на сочувствие, непременно соблазнишься показать, как ты страдаешь, — и тут же причинишь себе увечье сверх необходимой самообороны.