Воспоминания еврея-красноармейца - Леонид Котляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тот, благополучно пройдя два чистилища медосмотров (обоих врачей, кроме отсутствия признаков венерических болезней, ничто более не заинтересовало), уже через несколько дней сидел вместе с другими угнанными в эшелоне, направлявшемся из Вознесенска в Германию, куда и прибыл (в Нюрнберг) уже 12 октября. Попав по распределению на завод «Зюдцейче Кюлерфабрик Юлиус Фридрих Бер» в Штутгарте, изготовлявший всевозможные радиаторы для двигателей внутреннего сгорания, он проработал на нем слесарем все два с половиной года, что отделяли Штутгарт от 19 апреля 1945 года — дня освобождения города американцами.
Котляр и здесь по-прежнему сильно рисковал своей жизнью, но уже не как потаенный еврей. Он рисковал как остовец, на которого американская или английская бомба может упасть в точности так же, как и на его бригадира-немца. И еще как советский патриот, мучающийся от того, что объективно работает на врага и посему старающийся не только быть ему «минимально полезным», но и идущего порой на настоящий и сопряженный с колоссальным риском саботаж.[9]
Леонид Котляр, однако, не ограничился описанием военнопленной и остовской судеб «Леонтия Котлярчука». Еще тогда его всерьез заинтересовал вопрос их соотношения: какова доля таких же, как он, бывших или тайных военнопленных и окруженцев, среди де-факто остовцев. И вот к каким выводам он пришел, проанализировав свой эшелон и свой новый трудовой коллектив:
«…Следует сказать, что остарбайтеры в нашей мужской колонне на девяносто процентов состояли из бывших военнопленных. Часть из них избежала лагерей, устроенных немцами в нескольких городах Украины, в силу того что они попали в окружение на территории своего государства, иных немцы сами отпустили из лагеря домой, выдав аусвайс, причем среди последних были жители России, а также узбеки или таджики, которым помогли освободиться, обманув немцев, их однополчане-украинцы. В нашем строю остарбайтеров фирмы «Бер» таких была добрая половина.
Проживая на хуторе Петровском, я считал, что Надеждовская полиция разрешила мне временно здесь оставаться как жителю Украины, но почему она закрывала глаза на то, что ставропольскому казаку Жоре и жителю России Ивану аусвайсы были выданы как жителям хутора Петровского? Можно было предположить, что кто-то кого-то об этом очень попросил. Однако уже в райцентре Братском, куда мы с Иваном прибыли в сопровождении полицая для дальнейшего следования в Германию, увидев там казахов и туркмен, прибывших тем же порядком из других населенных пунктов района, я понял, что явление это имеет, как теперь говорят, системный характер».
От себя замечу, что вопрос этот принципиален для понимания структуры и баланса угнанных в Германию советских граждан, но историческая наука впервые доросла до его постановки не ранее середины 1990-х годов.
7 августа 1945 года Леонид Котляр начал свой репатриантский путь из Штутгарта в Киев: дорога растянулась на бесконечные 16 месяцев, из них 6 в Германии. Станциями на ней послужили армейский сборный пункт в Галле, фильтрационный лагерь в Цербсте (фильтрационный «экзамен» он сдал на «отлично», не попав на крючок эмиграции в Польшу), школа сержантов в Потсдаме и Битгерфельде, казармы в Виттенберге и, уже с марта 1946 года, дивизионные бараки в Песочном под Костромой. В Киев Котляр приехал 5 декабря 1946 года уже демобилизованным.
Надо сказать, что армия все сделала для того, чтобы рядовой (а позднее сержант) Котляр как можно быстрее реинтегрировался в настоящую советскую жизнь. Издевательства над рядовыми и вообще подчиненными — то, что Котляр еще в первую свою мобилизацию называл «армейскими забавами», — быстро избавили его от последних иллюзий и настроили на правильный, на советский лад.
А антисемитизм, с которым лоб в лоб столкнулся в Киеве его отец и, более отдаленно и косвенно, но еще в Германии и он сам, — окончательно расставил все точки над i. Собственно, ему, послевоенному советскому антисемитизму, ежемесячно крепчавшему в стране, и посвящена вся третья часть мемуаров Леонида Котляра. Сам же антисемитизм — пусть и не жидоморский, как у немцев, и не погромный, как в начале века в России, — предстает в ней тоже своего рода пленом, когтистым внутренним состоянием, из-под власти которого не хотят или не могут освободиться его адепты, они же узники.
История его отца, как и его собственная история, — не что иное, как шавки ненаписанной истории антисемитизма. Сразу же после войны, задолго до истерик с «безродными космополитами» и «убийцами в белых халатах», его фирменным знаком в СССР были словечки «Ташкент», или «Ташкентский фронт». Жиды, мол, не воевали, жиды отсиживались в тылу, в эвакуации, коща русские и остальные за них кровь проливали. В этом контексте и само слово «эвакуация» — какое-то презренное и гнилое, замешанное на трусости и чуть ли не на предательстве. Все лишения, что испытывали эвакуированные сверх того, что доставалось населению тыла, — не в счет.
И когда «эвакуированные» (или, как их еще называли, «выкавыриванные») начали понемногу возвращаться в свои разрушенные города и разграбленные квартиры, почти всегда они находили в них непрошеных новых хозяев, заселившихся по немецким ордерам при оккупации и никуда не желающих уезжать. Законные хозяева превращались в просителей или истцов, отнимающих у людей жилплощадь по липовым, купленным документам и наградным листам. На их, оккупантов, стороне были и общественное мнение, и беспримерные нахрапистость и хамство, и социально близкие дворники, и даже суды, поддерживавшие старожилов лишь в тех случаях, когда однозначно просматривалось участие кого-либо из семьи эвакуированных истцов в боевых действиях (просто служба в армии не засчитывалась).
Все это — занятая комната и категорический отказ ее освободить — испытал и Исаак Моисеевич Котляр, оба сына которого, и Леонид, и Роман, положили, как он полагал, на войне свои головы, но не оставили об этом ни одной записи. Но есть в этой истории одна дополнительная краска, точнее, мерка, показывающая, как глубоко и низко может пасть человек, пускающийся в неправовой стране в такой неправедный конфликт: жилец-оккупант старательно уничтожал все письма, которые Леонид посылал — по киевскому адресу — отцу. То есть он не только покушался на жилище: не поморщившись, он покушался и на то, чтобы «отобрать» у убитого горем отца сына, а у недоумевающего сына — отца! Если бы он мог перекрыть переписку сына и с соседями — он, не задумываясь, сделал бы и это.
Наложить лапу на чужую переписку — это по-нашенски, это по-советски! Исключавшие Исаака Моисеевича из партии в 1949 году и восстанавливавшие его в ней потребовали от него перестать переписываться с американскими братом и сестрой, видите ли, интересовавшимися, уцелел ли брат Исаак и его семья после Холокоста. Обещание было дано и сдержано, но брат и сестра как бы заживо похоронены.
Своя голгофа мучений и издевательств предстояла, разумеется, и Леониду Исааковичу. Все было как бы по-старому и по-новому одновременно: причем комбинировались при этом оба несмываемых «пятна» на его биографии — родимое (национальность) и благоприобретенное (плен). Сами барьеры, в которые утыкались любые его хлопоты — и прежде всего относительно вузовской учебы или работы учителем — как правило, не артикулировались, но явственность их существования была почти что физической. Простой пример: в родной 91-й школе тот же директор, у которого Леонид до войны не только учился, но и преподавал, без звука восстановил аттестат зрелости, но работы в своей школе не предложил.
Это давление, этот гнет, этот плен ощущался Л. Котляром не только после войны, но и на протяжении всей его жизни. «Именно антисемитизм (как государственный, так и бытовой, личный) в сочетании с пятном на биографии (немецкий плен) определил мою участь на долгие десятилетия».
Но, как и в немецком плену, он, в меру сил и разума, боролся и с этими путами, боролся, как правило, в одиночку, иногда — опираясь на поддержку своих домашних. Ничего не ответил он лучшему другу на его подлый вопрос о «последней пуле», но и друг перестал для него после этого существовать. Сопротивляясь тяготам и несправедливости, он всегда искал линию разумного компромисса: так, не переставая мечтать о театре и о столичной среде, большую часть трудовой жизни он, не ропща, проучительствовал в селах и райцентрах — в Киеве бы или Москве он не нашел бы работы и не прокормил бы семью. В партию, как и в РОА, он не вступал, но и в ГУЛАГ, как и в Заксенхаузен, «солдатская судьба» его не занесла. Избегая, насколько можно, лобовых конфликтов, он не исключал и «саботаж»: так, распространять облигации среди голодающих колхозников он наотрез отказался, а от педагогической процентомании в школах или бежал (в Новосибирск), или ее «саботировал».