Уход - Гарри Терлдав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоанн прекратил размышлять о напевавшем монахе. Ему надлежало побеспокоиться о других вещах, куда более важных.
* * *
— Номисма за этого осла, за эту воронью падаль? — Монах театрально хлопнул себя по остриженному лбу. — Золотой? Да окунет тебя Сатана в огонь и расплавленное железо за такую наглость! Уж лучше б ты, разбойник, попросил тридцать сребренников. Всего на шесть больше, зато всем было бы видно, какой ты Иуда!
Поторговавшись некоторое время таким свирепым образом, монах в конце концов купил осла за десять сребренников, что составляло менее половины первоначально запрошенной цены. Положив звенящие милиарисии в свой денежный мешок, торговец уважительно кивнул своему недавнему противнику:
— Ты очень ловко торгуешься, святой отец. Такого умельца я не встречал еще ни в одном монастыре.
— Благодарю тебя. — Внезапно монах показался тихим и стеснительным человеком, а вовсе не свирепым торгашом, каким был мгновение назад. Скромно потупив глаза, он продолжил: — Я и сам когда‑то был купцом, очень давно, еще до того, как нашел во Христе истину.
Торговец рассмеялся:
— Я мог бы догадаться и сам. — Он внимательно оглядел монаха. — Судя по произношению, я бы предположил, что ты с юга.
— Именно так. — Монах уставился куда‑то вдаль, охваченный воспоминаниями. — Я шел в первый раз с караваном в Дамаск. Я услышал монаха, проповедующего на рынке. Тогда я даже не был христианином, но мне показалось, что я услышал внутри себя голос архангела Гавриила: «Следуй!» И я последовал, и следовал все эти годы, и следую по сей день. Мой караван вернулся без меня.
— Воистину силен оказался зов веры, святой отец, — сказал торговец и перекрестился. — Но если ты когда‑нибудь пожелаешь вернуться в мир, разыщи меня. Я с удовольствием возьму тебя в дело — а доходы, которые ты несомненно принесешь, мы поделим честно.
Монах улыбнулся, обнажив белые зубы на фоне загорело–смуглого лица и черной бороды с отдельными седыми волосками:
— Благодарю тебя, но я доволен — более чем доволен — той жизнью, которой живу. Иншалла… — Он засмеялся над собой. — Вот, пожалуйста — все эти годы старался говорить лишь по–гречески, а воспоминания о прошлом все же сбили меня с толку. Я хотел сказать «Теу телонтос» — «дай Бог». Было б угодно Богу, я бы остался в Ир–Рухайе до конца дней своих. Но не суждено.
— Не суждено. — Торговец посмотрел на восток. Дыма на горизонте не было — пока не было — но он уже стоял перед взором обоих собеседников. — Мне тоже придется искать новое место для обитания.
— Да пошлет тебе Бог удачу, — сказал монах.
— И тебе, святой отец. Если я еще буду торговать животными, то постараюсь продать их там, где тебя не будет даже поблизости.
— Достойный ответ настоящего мошенника, — сказал монах. Они оба рассмеялись, и монах повел осла к стойлам, которые были заполнены как никогда. Лошадей, верблюдов и ослов было видимо–невидимо. На некоторых из них поедут монахи, а остальные повезут на себе припасы, монастырские книги и другие святые принадлежности.
На пути в трапезную в голову монаху вновь пришли слова и музыка. Обычно в последние годы подобные слова были греческими, но на этот раз снизошедшие на него мысли были выражены гортанными звуками его родной речи — возможно, из‑за нахлынувших во время разговора с торговцем воспоминаний о далеком и почти уже забытом языческом прошлом.
Иногда он сочинял гимн долго и упорно, строчку за строчкой, слово за словом, борясь с упрямыми чернилами и папирусом, пока наконец песнь не получалась именно такой, как он хотел. Он был горд песнями, написанными таким образом. Они были воистину его собственными.
Впрочем, иногда получалось совсем по–другому — он как бы видел весь гимн сразу. И тогда хвала Господу, казалось, воспевала себя сама. Тогда перо, стремительно несущееся по страницам, было уже не слугой его собственного разума, а посредником, через которого говорил сам Бог. Именно за эти гимны монах немало прославился, и не только в Сирии. Он часто размышлял над тем, заслужил он эту славу или нет. Конечно, Бог заслужил ее куда больше. Но ведь это верно всегда и во всем, напоминал он себе.
Именно такими были и эти новые мысли. Охватившее монаха вдохновение было просто ослепительным. Настолько ослепительным, что он зашатался и чуть не упал, не в силах устоять под его давлением. На какое‑то мгновение он даже забыл, где находится — да и какое это имело значение? Слова, пронизывающие его сознание — торжественные слова — только в них был смысл, только они действительно существовали.
И все же в происходящем участвовал также и его разум, ибо нахлынувшие мысли звучали на его родном языке. Как их выразить такими словами, которые поймут его братья–монахи и люди во всей империи? Он знал, что сделать это обязан — а иначе его не простит Бог, как не простит он себя и сам.
В трапезной было темно, но не холодно — благодаря летней погоде и испарениям, исходящим от монахов, воздух был достаточно теплым. Монах взял краюху хлеба и чашку вина. Он ел и пил, не ощущая вкуса. Его товарищи пытались с ним заговорить, но он не отвечал. Его взгляд был устремлен вовнутрь, прикованный к чему‑то такому, чего не мог видеть никто другой.
Внезапно он вскочил и возгласил:
— Нет Бога, кроме Господа, и Христос — Сын Его! — Это было именно то, что он хотел сказать, и произнесено это было на хорошем греческом языке. Вот только пропала та почти гипнотическая энергия, которой обладала бы эта фраза, скажи он ее на языке, знакомом ему с раннего детства. Тем не менее, как было видно, своей цели он достиг — некоторые из монахов посмотрели в его сторону, а двое из них, услышав только самое начало песни, осенили себя святым знамением — перекрестились.
Он едва замечал окружающих. Только потом он осознал, что услышал слова Иоанна, в трепете обращенные к настоятелю Исааку:
— Он опять одержим священным припадком.
Ибо Иоанн был прав. Он действительно был одержим припадком — сильнее, чем когда‑либо раньше. Его слова лились и лились откуда‑то изнутри:
— Он Кроток, Он Милосерден, Он отдал Своего единственного Сына, дабы спасти человека. Славен будет Господь во веки веков — Отец, Сын и Дух Святой. В какие же благословения Божьи можно не верить?
Он продолжал и продолжал свои песнопения. Та крошечная часть его разума, которая в восславлении Господа не участвовала, благодарила Бога за пожалованный ему дар, который был почти равен способности говорить на незнакомых языках. Иногда он говорил по–гречески с трудом — особенно когда разговор касался мирских дел. И тем не менее сейчас он находил нужные слова легко и просто — снова и снова. Это случалось и раньше, но не в такой степени.
— Нет Бога, кроме Господа, и Христос — Сын Его! — Закончив теми же словами, что и начал, монах остановился, глядя по сторонам и медленно приходя в себя. Его колени задрожали, и он опустился обратно на скамью. Он ощущал себя опустошенным, но достигшим триумфа. Единственная известная ему аналогия была совершенно не монашеской — он чувствовал себя так, как если бы только что познал женщину.
Он редко вспоминал о жене, покинутой им так же, как и все остальное, когда он оставил мир ради монастыря. Он мысленно поинтересовался, жива ли она — лет ей было куда больше, нежели ему. Обуреваемый чисто человеческой гордыней, он также поинтересовался, вспоминает ли о нем она. Будучи предельно честен, он в этом усомнился. Они вступили в брак не по любви, а по воле родителей. Для нее этот брак был не первым. И уж наверное не последним.
Прикосновение чьей‑то руки привело его в чувство полностью.
— Этот гимн был великолепен, — сказал Иоанн. — Я считаю, что мне несказанно повезло, ибо я его услышал.
Монах скромно опустил голову:
— Ты слишком добр ко мне, отец эконом.
— Я так не думаю. — Немного поколебавшись, Иоанн продолжил: — Я верю… я молю Бога о том, чтобы ты мог свои слова записать, дабы те, кому не посчастливилось здесь сегодня находиться, смогли все же познать воспетые тобою истину и величие.
Монах засмеялся — именно так, подумал он, как засмеялся бы над какой‑нибудь ерундой после совокупления с женою:
— Не бойся, отец эконом. Слова, произнесенные мною, записаны у меня в сердце. Они меня не покинут.
— Да будет так, как ты говоришь, — сказал ему Иоанн.
Однако эконом ему явно не верил. Чтобы его успокоить, монах спел новый гимн снова, на сей раз не в виде бурного потока сознания, а как старую и хорошо известную песнь.
— Как видишь, отец эконом, — сказал он, закончив, — что мне пожаловал Господь, самый Великодушный, то не пропадет.
— Теперь уже я присутствовал при двух чудесах, — сказал Иоанн и перекрестился. — Сначала я услышал твою песнь в первый раз, а потом услышал ее заново, и не заметил никакой разницы, ни единого измененного словечка.