Дартс - Татьяна Демьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смотри, – наклоняет голову под углом. Повторяю за ней, не отводя от нее взгляда.
– Давай помогу, – протягиваю руки, чтобы надеть цепочку, пока она приподнимает волосы на затылке. Аромат ее кожи пьянит – он родом из детства – благоухающая ваниль.
Vanilla. Вид орхидных. Основная страна-поставщик – остров Мадагаскар. По внешнему виду нечто среднее между большим горохом и узеньким кабачком. Ничего, что бы походило на пряный запах, таящийся в коробочке. Вот она, моя трагедия: аромат выветривается, когда за восприятие берется ум. Разложит на составляющие и нивелирует целое, он что волчий табак: наступишь – и по сердцу разнесется смрад. Анализ чувств, чертеж отношений – мысль превращает все в фарс, в конструктор, в мусор. Позволь мне еще насладиться эльфийской грацией, вобрать легкости! Но нет, Лерины стрелы не поразят мой ум, не собьют с пути логического мышления – приближаюсь к ней ровно настолько, насколько позволяет личная гравитационная постоянная. Она расскажет о Цветаевой, Мандельштаме, Пастернаке, а я буду только кивать и замечать про себя, как это ей идет. Теплое Балтийское море – окунаюсь с головой и плыву вдоль дна, с наслаждением, согревая каждую клеточку, сознавая, что до холодной перемены считанные гребки.
И все равно, смена течения застает врасплох, когда Валерия приглашает к себе в отсутствие родителей: ночью целует меня в шею, а по моему телу идет дрожь, что острые лезвия. Я съеживаюсь. Она проводит ладонью по моим щекам, отказываясь принимать происходящее. Мы выключаем свет, раздеваемся и ложимся в постель… Через женщину, согласно тантрической философии, можно приблизиться к богу. То бог явно хтонический, из подземного мира, сотрясающий тело до мрачного основания. Я побывал в объятиях Гекаты[3].
Один писатель в интервью рекомендовал в трудные периоды читать Спинозу, другой – Марка Аврелия. Ерунда. Ни одна книга не помогает так, как «Откровения Ионна Богослова». Патологический, доведенный до максимума ужас бытия. Иллюстрации Дюрера к этой части Библии – неискаженная реальность; в отличие от Босха, который разносил части строф на отдельные картины, Дюрер вырезал видения Иоанна едиными, такими, какими они приходили пророку: черт, ангел, грешник, никакого деления по бракоразводному соглашению – сыночка маме, котика папе – все на гравюре в парадоксальном единстве. Кто делит мир на белое и черное, кто считает, что одному по заслугам, другому по праву? Природа ошибается, лепит без разбору, человек же ищет ей оправдание, ведь иначе – столкновение с непереносимостью бытия.
Существует редкая болезнь у грудных детей – «синдром бабочки». Кожа таких новорожденных не приспособлена к обычной среде. Малейшее внешнее воздействие причиняет им боль. Долго они не живут… Я – такая бабочка, у которой болит вся изнанка – сердце, душа, желание жить. По Фрейду, человек балансирует между двумя полюсами притяжения: созидание и разрушение. Мне же присуще неизменное тяготение к единственному – небытию.
Касаюсь Лериной щеки, кутаюсь в одеяло и сбегаю в ванную, где в спешке отмываю себя от чуждого запаха. А после готовлю завтрак, скрывая ужас за жаром заботы. Если она и догадалась о том, что я почувствовал, то ее актерским способностям можно позавидовать: в равной степени ей удалось это скрыть и от меня, и от себя. И для окружающих мы – одна из тех идеальных пар, которым принято завидовать, все потому, что красивое ухаживание за девушкой доставляет мне истинное удовольствие. Несомненно, это знание передалось мне генетически, вместе с талантом к химии, по крайней мере, так утверждает Андрей, выдавливая очередной прыщ на подбородке. Его, в отличие от меня, жизнь не балует женским вниманием: вдобавок к полноте, лоснящимся волосам и обгрызенным ногтям, он носит скверный характер. И если мое молчание воспринимается представительницами прекрасного пола маской, предваряющей загадку, то его – скудоумием. Собственно, на этом и строится наша дружба с синими мокасинами: он завидует мне и проявляет злость в агрессивных шутках, но так как меня окружают девушки, которых на нашем факультете не так много, ловит свой шанс; я же следую за ним из-за врожденной неспособности сходиться с бытовой реальностью. Нельзя сокрыть очевидное: я, признаюсь, высокоинтеллектуальный асоциальный фрик. Вот одна из моих костлявых тайн: когда ночь вырывает меня из сна, ум не спасает, потому что во мраке комнаты отсутствует кислород – я дико и позорно кричу: «Мама!». И по утрам ем ее оладьи.
Осознание, что это ненормально, пришло не сразу – годами воспринималось как данность, пока однажды в темноте из меня не вырвался бессмысленный вой: мне восемнадцать, а я не переношу темноту. Просыпаясь по ночам с сухим горлом, иссушенным кошмаром, с приступом соматической астмы, я верю, всем изболевшимся сердцем верю, что умираю, и как только вера перерастает в физическую обреченность, начинаю истошно кричать, забывая о собственной гениальности. В тот момент, воистину, ее нет – есть лишь дикий животный страх, что сердце откажет. Я несусь в беспамятстве, разглядывая закоулки подступающей смерти, теряю тело, но вот мама начинает его тихонько трясти, целует в лоб, наклоняясь надо мной, обнимает и садится рядом, включая лампу на прикроватном столике. «Розовенький», – улыбается она, долго гладит по спине, придерживая второй рукой, и идет заваривать травяной чай. Пока она кипятит воду на кухне, я включаю верхний свет и осматриваю себя в зеркале, придирчиво прощупываю пальцами грудную клетку, приглядываюсь к каждому миллиметру в поисках мертвой синюшности. Выдыхаю, заворачиваюсь в одеяло и жду, пока вернется мама с успокоительным напитком. Такие ночи не правило, но на одно подобное пробуждение приходится несколько недель содроганий и седых (маминых) волос. Не представляю, возможно ли пережить этот ужас в одиночестве, хотя корень его – рассуждаю после при дневном ярком свете – именно в этом самом одиночестве. Но дальше мои рассуждения не идут, что-то с силой выталкивает меня к другим темам, наверное, это что-то – страх сойти с ума.
Моя девочка – так я начал называть ее на втором курсе, когда мы встречались уже больше года – хорошо читает сказки. Они очень ей идут. Временами, забывая разбирать смысл, единственно слушаю ее грудной голос, слежу за движением губ, пока мы лежим, одетые, на мягком пледе в ее кровати. Она держит в руках книгу и разглаживает корешок или подносит ее к лицу и вдыхает запах типографской краски. Иногда откладывает чтение, гладит меня по волосам и рассказывает истории из школьной жизни. Они сводятся к тому, что она была самой желанной девочкой в классе, но никого к себе не подпускала, потому что ждала меня. Я всегда киваю: так уютно, что не хочется вспоминать, что секс у нас ни разу не повторился. Мучаю ли я ее? Не знаю, она для меня – Богиня, повторяю ей вновь и вновь, падая на колени и вручая букет гербер. Как-то она проговорилась, что чувствует себя Любовью Менделеевой[4]. И хотя сравнение неудачное – я вовсе не поэт – расстроить ее иллюзии не в состоянии, ибо наши фантазии так гармонируют друг с другом.
Но рай всегда заканчивается традиционно: «Она» вкушает яблоко, поддается скользкому «Гаду» – на следующий же день передает знание «Ему». Изгнание из Эдемского сада на даче: мы читаем Бориса Виана, когда при упоминании «Иисуса на большом черном кресте» [5] она нервно вздыхает, закладывая книгу большим дубовым листом:
– Дима, – ее голос непривычно звонок. – Нам нужно расстаться.
– Что случилось? – поднимаюсь с земли, прикрывая глаза от слепящего солнца.
– Мы с тобой олени.
– Что?!
– В болоте. Нас засасывает на дно, но нам так уютно, что мы не можем пошевелиться. Ты сам мне рассказывал.
– Что олени умрут, если человек не сожмет им ноздри?
– Да, чтобы они поняли, что умирают.
– Ох, и пафосно ты говоришь.
– Дима, такой человек появился.
– Вечно у тебя проблемы с метафорами.
– Дима, прекрати, – но я уже надеваю кеды и направляюсь в сторону калитки. – Ну, куда ты сейчас поедешь? До электрички идти минут сорок.
Улыбаюсь и машу на прощание. Она права. Что-то определенно во мне не так. Дело ли в механическом клапане в моем сердце, что отвратил от меня желание к живому и потному? Мне не нужен секс, мне не нужна страсть, природа моих чувств исключительно платонична, а это фатально для молодого человека моего возраста – уничтожаю себя фактами, пока бреду, обливаясь потом, до вокзала. И все же в ее округлостях, в ее голосе содержится нечто, что тянет и отталкивает меня одновременно, нечто, чего я боюсь и жду. Два года с Лерой, двадцать четыре месяца тишины – действие пакта о ненападении, мир без панических атак. Неужели теперь они вернутся? При мысли об ускользающем спокойствии я холодею и желаю повернуть назад, но передо мной уже двери электрички. Стук колес, встречный ветер, накрапывающий дождь. В такую погоду хорошо читать «Мастера и Маргариту» или переживать драматичные сцены с прощанием. Жаль, у меня не было ни первого, ни второго.