Мемуары - Эмма Герштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве шел французский фильм «Тереза Ракен» (по мотивам романа Золя, но на материале XX в.). Картина всем нам нравилась. В театральном доме Ардовых много и профессионально говорили об игре актеров, Анна Андреевна охотно присоединилась ко мне: «А вы заметили, как она вышла из машины?» Анна Андреевна имела в виду те кадры, где в полицейской машине Терезу (ее играла Симона Синьоре) везут на место преступления. Пустынный пейзаж, железнодорожные пути… Тереза ставит ногу в элегантной туфле прямо в глубокую лужу и даже не вздрагивает. Идет вперед как сомнамбула.
Такие детали всегда волновали Ахматову. Без них искусство было для нее мертво.
Некоторые слушатели не понимали Одиннадцатую симфонию Шостаковича. Но Ахматова горячо защищала новый опус композитора: «У него революционные песни то возникают где-то рядом, тот проплывают вдалеке в небе… вспыхивают как зарницы… Так и было в 1905 году. Я помню».
Она помнила не только первую революцию, но и более ранние времена. Как-то в «каюте» на Ордынке она описывала мне дом, в котором жила с родителями в Царском Селе, и упомянула о местной почтовой станции. Не знаю почему, почту там развозили на лошадях. Анна Андреевна рассказала, с каким восторгом она со своей нянькой наблюдала, как ямщики выбрасывали из саней тяжелые тюки с корреспонденцией и с особым стуком кидали на пол станционной избы. «Ямщиков брали из Кирасирского или Гренадерского полков», – задумчиво припоминала она. Вскоре я узнала этих силачей в «Царскосельской оде», написанной Ахматовой в Комарове в 1961 году:
А на розвальнях правилВeликан-кирасир.
Несмотря на авторский подзаголовок «девятисотые годы», кажется мне, что и этот великан, и цыганка с постоялого двора, и солдатская шутка забрели в «Царскосельскую оду» из девяностых, когда Аня Горенко расхаживала со своей любопытной нянькой по удивительному городу.
Свои стихи Ахматова читала, легко прерывая беседу и не меняя позы. Она произносила их ровным, тихим голосом, как бы сообщая. Только в некоторых местах прорывалось исступление, тотчас умеряемое. Я до сих пор не забыла, как она читала в 1936 году в Москве стихотворение «От тебя я сердце скрыла». Может быть, потому, что она читала его не с глазу на глаз, а в присутствии четырех человек, в мастерской художника А.А. Осмеркина, волнение начало овладевать ею в строках
Осторожно подступает,Как журчание воды,
и, нарастая, достигло апогея в двух следующих:
К уху жарко приникаетЧерный шепоток беды…
Слегка вибрирующий голос позволял догадываться о неистовстве, породившем эти строки. Но она тотчас овладела собой и закончила на ровном спаде.
Поздние магнитофонные записи чтения Ахматовой уже не передают этого впечатления. Голос ее с годами стал ниже и глуше, к тому же магнитофон сам по себе сгущает звук. Главное же в том, что стихи в этих записях текут беспорядочной вереницей, и это нарушает художественный эффект. Сохраняется только строгий ритмический рисунок авторского исполнения.
Большею частью Анна Андреевна читала для одного слушателя, не разрешала запоминать, отказываясь повторить текст. Иногда она говорила: «Здесь надо будет доработать, я еще подумаю». Самый же процесс творчества оставался совершенно скрытым. Мне трудно было себе представить, как и когда Ахматова писала.
Я рассказывала Анне Андреевне о своем толковании лермонтовского образа «Читателя». Она слабо реагировала на новизну моей трактовки (я считала, что Читатель – это Вяземский). Я предложила перечесть вместе «Журналиста, Читателя и Писателя». «Это только экспозиция, – небрежно отозвалась Ахматова о литературной полемике первой части. – А вот что замечательно: ведь Лермонтов описывает здесь, как он сам сочиняет стихи». И она указала мне на кусок из монолога «Писателя»:
Бывают тягостные ночи:Без сна, горят и плачут очи,На сердце – жадная тоска;Дрожа, холодная рукаПодушку жаркую объемлет;Невольный страх власы подъемлет;Болезненный, безумный крикИз груди рвется – и языкЛепечет громко, без сознанья,Давно забытые названья…
– Вот для этого все стихотворение и написано, – заключила Анна Андреевна.
Говорили о коварстве лирической поэзии. Поэт как будто открывает читателю свои самые сокровенные переживания, но ходит, как по канату. Один неверный шаг – и сорвешься в мелкое, личное, излишне откровенное. Я пошутила, что писание лирических стихов, в сущности, занятие неприличное. Анна Андреевна ответила, что как раз недавно она беседовала на эту тему с «Люсей» (Лидией Яковлевной Гинзбург), тоже говорившей о невидимой черте, которую так опасно перейти поэту. Появление перед читателем, в образе лирического героя и все-таки самим собой, со своей индивидуальной судьбой, мы сравнили с работой актера: как бы он ни перевоплощался, он все же сжигает свои нервы, плачет своими слезами, предстает перед публикой одетый и раздетый одновременно. Словом, и актер и лирический поэт больше, чем другие художники, служат сами себе материалом искусства. В память этой беседы мне особенно дороги были строки ее стихотворения «Читатель»:
И рампа торчит под ногами,Все мертвенно, пусто, светло,Лайм-лайта позорное пламяЕго заклеймило чело.
При первой публикации этого стихотворения редактору показалось бестактным слово «позорное», и, «чтобы не раздражать актеров», Ахматова заменила его словом «холодное». Так это стихотворение и печатается до сих пор. А какой в этом смысл? У меня есть авторизованная машинопись с первоначальным текстом, мне он представляется более верным. Интересно, что Л.Я. Гинзбург, печатая в 1977 году в «Дне поэзии» свои заметки об Ахматовой, тоже приводит подлинные слова Анны Андреевны, корреспондирующие с первой редакцией «Читателя»: «Стихи должны быть бесстыдными».
В беседе Анна Андреевна любила цитировать поэтов-современников. Иногда к слову, как, например, в тридцатых годах пастернаковское: «Повесть наших отцов, точно повесть из века Стюартов, отдаленней, чем Пушкин, и видится точно во сне». А еще чаще без внешнего повода. Анна Андреевна высоко ценила стихотворение Мандельштама на смерть Ольги Ваксель и часто скандировала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});