Младшая сестра - Лев Маркович Вайсенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Бала, с интересом прислушивавшийся к беседе, заметил:
— А ты, мама, разве иной раз не говоришь за столом о своих ковровых делах?
Газанфар строго сказал:
— Матери своей замечаний не делан!
Бала виновато опустил глаза:
— Извини, мама…
— Ладно уж… — Ругя махнула рукой.
Деловой разговор, казалось, был исчерпан, но Газанфар, повернувшись к Юнусу, неожиданно спросил:
— А что ты скажешь, Юнус, если и тебе податься на техническую учебу?
Такого оборота дела Юнус не ожидал.
Податься на учебу?
Вспомнилось вдруг русско-татарское городское училище — низкая сводчатая комната, коричневая аба муллы хаджи Абдул-Фатаха, удары линейкой по рукам нерадивых учеников, молитвы на коленях.
Вспомнилась и недолгая учеба в профтехнической школе, возник в памяти Сергей Миронович Киров, приходивший послушать, как идут занятия. Конечно, эту школу не сравнить было с русско-татарским городским училищем — здесь обучался Юнус навыкам в разных ремеслах, но в математике, в механике он и здесь дальше азов не пошел.
Да, не перегрузил Юнус свою голову наукой за двадцать восемь лет жизни, и ощущал он это в своей работе на каждом шагу. А теперь, к тому же, приходилось краснеть перед своей невестой, перед Сато, окончившей школу-десятилетку и преуспевшей во многих знаниях, особенно в подборе нужных книг, куда больше чем он, мужчина.
И вот сейчас Газанфар спрашивает, что он скажет в ответ на его предложение. Но чем же иным можно ответить, как не словами радости и благодарности, которые так и рвутся из глубины души? На техническую учебу! Да разве есть сейчас для человека большее счастье, чем учиться, с тем, чтоб отдать затем свои знания на пользу трудовому народу? Где тот глупец, который посмеет с этим не согласиться?
Уже давно остыл на столе плов, и Ругя много раз напоминала об этом друзьям и даже снова относила его на кухню разогревать, а Газанфар и Юнус, всегда внимательные к ее словам, на этот раз, казалось, не слышали ее — не оторвать их было от волнующего разговора.
Лето
Порой Баджи вспоминала, как было в ее жизни до того памятного дня, когда Саша остался у нее, и прошлое почему-то напоминало ей весну. А теперь, казалось, наступило в ее жизни лето.
Как любила Баджи именно эту пору — родное знойное азербайджанское лето! И всегда удивлялась она людям, особенно северянам, сетовавшим на жару. В стужу человек зябнет, простужается, ходит с красным носом. То ли дело тепло, летний зной! Какой может быть от них вред, если даже солнце переусердствует немножко в своей заботе о простывшей за зиму земле?..
Вот идет она с Сашей по улице, а навстречу им движется группа школьниц, учениц Саши.
— Здравствуйте, Александр Михайлович, здравствуйте! — радостно приветствуют они, словно не видели Сашу целую вечность, окружают его тесным кольцом, забрасывают вопросами.
Баджи лестно, что Саша пользуется любовью у своих учениц. Но беседа кажется ей чересчур затянувшейся, а тон, каким они говорят с Сашей, излишне фамильярным. Баджи хмурится, нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
Расставшись со школьницами, Саша говорит:
— Шустрая эта высокая!.. Хорошенькая, не правда ли?
— Нет!.. — неожиданно отрезает Баджи.
— А эта рыженькая — понравилась?
— Тоже нет!..
Они молча продолжают путь.
— Уж не ревнуешь ли ты меня? — спрашивает Саша полушутя.
— К этим девчонкам?.. — Баджи пренебрежительно усмехается, равнодушно пожимает плечами…
Ревность!
Кто из смертных, в ком течет кровь, а не вода, не ощущал ее злых укусов?
Девочкой Баджи завидовала Фатьме, когда Хабибулла приносил той подарки, и было в ее зависти нечто похожее на ревность. Став женой Теймура, она ревновала его к той рыжеволосой с накрашенными щеками и золотыми зубами и заработала тогда за ревность тумаки. А ведь оба они — и Хабибулла, и Теймур — были ей ненавистны! Как же ей не ревновать того, кого она любит?
Баджи ревнует Сашу ко всем — к тете Марии, к Юнусу, к Натэлле Георгиевне, даже к Кюбре-хале.
— Ревность — наследие старого мира, пережиток собственнического строя, — укоряет ее Саша.
— Это так на лекциях говорят и в книжках пишут! — возражает Баджи. — А у меня ревность — в крови, вот здесь! — Баджи указывает на свое сердце, и в тоне ее Саша улавливает нечто вроде самодовольства.
— Ты настоящий Отелло в юбке!
— Кто любит — тот не может не ревновать! — упорствует Баджи.
— Ревность оскорбляет человека — того, кого ревнуют и того, кто ревнует.
Баджи в ответ машет рукой…
К этой теме они возвращаются не раз. Порой, теснимая доводами Саши, Баджи готова признать его правоту, но стоит ему день-два не появиться, как упрямая ревность вновь прокрадывается в ее сердце. И Баджи одолевают сомнения: может быть, он говорит так о ревности лишь для отвода глаз, а сам ту же песню поет не только ей?
«Пережитки собственнического строя?..»
Ему-то, Саше, хорошо, поскольку у него этих шайтановых пережитков, по-видимому, не водится. А что делать той, у кого они поедом грызут сердце?
Горький
Все вокруг говорили о Горьком: он сейчас здесь, в Баку!
Оказывается, Виктор Иванович встречался с Горьким еще лет тридцать назад, в Самаре. Горький работал тогда сотрудником «Самарской газеты», а Виктор Иванович был начинающим актером местного театра.
Встречаться им доводилось в одном скромном гостеприимном доме, где собиралась демократическая интеллигенция города — журналисты, врачи, адвокаты, педагоги, актеры, городские и земские деятели, «неблагонадежная» молодежь и даже ссыльные, каких в ту пору немало было в Самаре. Бывали в этом доме и писатели — Чириков, Скиталец, Гарин-Михайловский. Народу всегда набивалось до отказа. Здесь читали, играли в шахматы, дружески беседовали, горячо спорили, смеялись, пели. В конце вечера в маленькой столовой приветливо шумел самовар, на столе красовались две-три бутылки пива, селедка, отварной картофель, тарелка с чайной колбасой — на большее не хватало.
Как обычно, Виктор Иванович рассказывал мастерски, увлекательно, и картина провинциальной Самары девяностых годов и на ее фоне фигура молодого Горького живо представала перед слушавшими.
— Он ходил тогда в темной рубашке с кавказским пояском и вот таким движением отбрасывал свои длинные волосы, падавшие ему на лоб, — вспоминал Виктор Иванович. — У меня сохранилось несколько памяток о той поре — письма, фотографии, театральные афиши, и есть одна из них, которую я особенно ценю.
Виктор Иванович раскрыл принесенную с собой старенькую папку с надписью «Самара» и бережно вынул из нее ветхую, аккуратно подклеенную на сгибах газету.
Над одним из столбцов все увидели полустертую надпись карандашом:
«Славному Вите — величайшему и талантливейшему актеру