Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ведь это надо! Кончал Оксфорд, чтобы потом…» – и стучал по столу, показывая, что – «потом».
А через две-три недели, продолжала Елена Сергеевна, «опять хотелось ему чего-то острого, и он говорил:
– Ну, позови этого подлеца».
9 мая. «Вечером Вересаев, Ангарский, Дмитриев и Треневы. 〈…〉 Ангарский за ужином спросил: „Не понимаю, почему это теперь писатели пишут на исторические темы, а современности избегают?“»
Ангарский давно уже был на дипломатической работе, в Греции и других странах он проводил гораздо более времени, чем дома. Елена Сергеевна не комментирует в дневнике этот вопрос, прозвучавший за столом у Булгакова, пожалуй, как вопрос «кабинетный», умозрительный.
Всю последнюю неделю Булгаков правил «Зойкину квартиру» – для перевода Жуховицкого – и 1 мая вечером отдал ему.
Приезжал В. Е. Вольф – из ленинградского Красного театра; узнав о работе над пьесой о Пушкине, очень просил ее для театра. Один из московских театров просил «пьесу на тему о гражданской войне к 37 году». Через несколько дней Булгаков позвонил и отказался, «объяснив, что никак не может взяться за новую работу, так как у него сейчас две большие незаконченные работы – Пушкин и комедия. Не говоря уже о „Мольере“» (запись от 13 мая).
16 мая дома отмечали день рождения Булгакова – подарили ему ноты Вагнера и книгу Лесажа (видимо, «Хромой бес»).
18 мая Булгаков в 12 дня читает пьесу о Пушкине вахтанговцам. «…Слушали хорошо, – записывала Елена Сергеевна. – После чтения завтракали – икра, лососина, ветчина и огурцы». Во время завтрака позвонил сын Елены Сергеевны Женя и сообщил о катастрофе самолета «Максим Горький». «Будто бы 42 жертвы».
21 мая. «Вечером была у Свечиных. Ирину выпустили 16-го в 5 часов дня. Она стала вялой, апатичной, температурит уже 10-й день. Перестала смеяться».
22 мая сестра Елены Сергеевны рассказывала «о списке подавших за границу. Бесспорно едут Немирович, Станиславский, Подгорный и она».
24 мая – на премьере «Аристократов» Погодина в театре Вахтангова: «Публика принимала пьесу с большим жаром. Пьеса – гимн ГПУ».
28 мая – «Миша диктует все эти дни „Пушкина“».
«Сереже Ермолинскому и Конскому невероятно понравилась пьеса… – записывала Елена Сергеевна 31 мая, на другой день после чтения. – …они слов не находят для выражения наслаждения ею. 〈…〉 Жуховицкий говорил много о высоком мастерстве Миши, но вид у него был убитый: – это что же такое, значит все понимают?! 〈…〉 Когда Миша читал 4-ю сцену (где с особенным блеском очерчивается фигура Биткова. – М. Ч.), температура в комнате заметно понизилась, многие замерли». И в этой же записи: «Я счастлива этой пьесой. Я ее знаю почти наизусть – и каждый раз – сильное волнение». Эта женственная способность к безраздельному и пылкому сопереживанию была важной и благодетельной, видимо, частью нынешней жизни Булгакова.
3 июня. У Тренева. «Мише очень понравился Малышкин. Говорит, что остроумен и приятен в разговоре».
4 июня вновь подают анкеты для поездки в летние месяцы за границу. В это время тяжело складываются соавторские отношения с Вересаевым, который не соглашается со многим в пьесе о Пушкине и просит снять его имя.
Булгаков возвращается к роману – видимо, ненадолго – и пишет 21–22 июня главу о Босом. Лето было уже в разгаре. Отправили на дачу Сережу с его бонной. 29 июня Елена Сергеевна писала сестре в Ленинград, что они наслаждаются «тишиной и спокойствием. Он отдыхает, не работает, мы много гуляем, спим и разговариваем». Она не оставляла забот о меблировке квартиры: «Напиши скорей, что видела из красного дерева? Нет ли хорошего зеркала для передней, трюмо с боковыми лапами для подсвечников, старинных фонарей для коридора, ковров?»
В главе о Босом нашли отражения те затронувшие главным образом определенные, но достаточно широкие слои городского населения события, которые получили ходячее наименование «золотой лихорадки»: насильственное изъятие у населения золота и драгоценностей.
Напомним, что с установлением курса советского червонца предполагалось, что «золотые десятки» должны сдаваться и обмениваться на действующие денежные знаки; невыполнение этого рассматривалось как утаивание валюты и знак нелояльности. Судя по воспоминаниям современников, по стране прошли по меньшей мере две волны этой «лихорадки», одна в 1928–1929 годах, другая – в 1931–1933-м. Те, кто в 1970–1980-е годы помнил о том, как именно проводилось это изъятие, с неодобрением воспринимали главу «Сон Босого» в печатном тексте романа. «Я не могу представить себе, как мог Булгаков описывать это в комических тонах?» – говорил нам семидесятилетний академик М.; он рассказывал, как в 1932 (или 1933) году забрали всю его семью и следователь говорил: «Что – не отдаете, ждете, когда мы уйдем? Мы уйдем, но мы так хлопнем дверью, что полетят головы» (эту таинственную фразу современники атрибутировали Троцкому, полагая в политическом тумане тех лет, что ее повторяют его тайные сторонники…). «Знаете, как это происходило? – рассказывал академик. – В маленькую камеру напихивали по 10 человек, можно было только стоять. Что тут творилось! Дети кричали на родителей: „Отдайте золото! Пусть нас выпустят! Мы больше не можем!..“ Нет, я не могу постигнуть, как мог он изображать это в пародийном виде!..» От свидетелей этих лет приходилось слышать о приемах вымогательства, заставляющих вспомнить страницы романа Оруэлла. Т. А. Аксакова-Сиверс приводит в своих воспоминаниях страшный эпизод зимы 1931/32 года в Ленинграде, когда производилось «изъятие ценностей и валюты у людей, которые подозревались в обладании таковыми (кустари, врачи с широкой практикой и т. д.)»; эпизод этот связан был с известным ленинградским врачом Борисом Ивановичем Ахшарумовым: «После двухдневного пребывания на Нижегородской улице (т. е. во внутренней тюрьме НКВД. – М. Ч.) Борис Иванович пришел домой в сопровождении двух агентов и указал им на закрытую на зиму балконную дверь. Агенты эту дверь распечатали, взяли замурованную на балконе шкатулку с ценными вещами и ушли. Ранее общительный и даже веселый Борис Иванович после этого стал неузнаваемым. Два дня он молчал, а потом: „После того, что я пережил, что мне пришлось перенести, я жить больше не могу!“ Ночью он отравился морфием. На этот раз его удалось спасти, доставив в Мариинскую больницу, но неделю спустя, воспользовавшись кратковременной отлучкой жены, он бросился вниз со злополучного балкона. Балкон этот выходил на Лиговскую улицу и находился на 4-м этаже. Смерть была мгновенной». Если рискнуть строить догадки относительно событий душевной жизни, закрытой от постороннего глаза, можно попытаться предположить, что в этом случае, отразившем распространенную социально-психологическую коллизию времени, – существенную для понимания того специфического фона, на котором разворачивалась творческая жизнь Булгакова и его современников, – происходил катастрофический разрыв человека с собственной личностью. Крайние степени