Общество любителей Агаты Кристи. Живой дневник - Глеб Шульпяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Их забирали родственники на следующей остановке.
Сел к нам один старик с клюкой, ехал молча, глядя в одну точку. Через сто километров вышел в такой же затерянной деревне и снова уселся на остановке – только в другую сторону. И я понял, что он путешествует, как умеет, туда и обратно.
Из таких вот событий и складывается обычная жизнь в Горном Алтае. Шаг у нее микроскопический, это правда. Но жизнь от этого не становится менее значительной.
Скорее, наоборот.
Так думал я, глядя на горы, через которые пробирался наш автобус. Сшивающий мелким стежком огромное пространство в самом центре материка. О чем думали остальные пассажиры нашего маленького ковчега, неизвестно. Да и мне все чаще кажется, что и Барнаул, и Телецкое случились со мной в чужом каком-то сне.
И что этот сон никогда уже не повторится.
МОЕ ВТОРОЕ ИМЯ
Ташкент
Первый раз я попал в Ташкент на юбилей, когда республика отмечала День независимости, в 2001 году.
Атмосфера нервозная, гнетущая. Жители, кто не уехал с глаз долой, тушуются по углам. Кругом спешка, суета. На площадях – подзабытая советская атрибутика, акробатика. Как будто вернулся назад, в прошлое. Но прошлое почему-то стало чужим, восточным. Перелицованным. Перекрашенным.
По следам поездки я написал очерк. Вот как он начинался:
«Мягкая среднеазиатская деспотия. От избытка триколора рябит в глазах. На растяжках лозунги президента про величие нации. Милиция (все – в золотых зубах) то и дело устраивает проверки. Смотрят с прищуром, подозрительно. Шевеля губами, долго вертят документы в пальцах.
В газетах только хорошие новости. По первому каналу народная музыка и аксакалы в балахонах. По второму – национальная эстрада и девушки (пупок обнажать запрещается). По кабелю Россия, но через раз и с помехами. Цензура на радио, ТВ и в прессе. Если „неудобный“ материал появляется в российской газете, тираж изымают с лотков. В дорогих изданиях страницы просто вырывают.
За незаконное обналичивание валюты – секир башка. За кражу автомобиля – секир башка. За торговлю анашой – секир башка. Зато.
Проезд на такси по городу – полдоллара. Чашка плова – четверть доллара. Проститутка – 8—10 долларов (Ташкент), 3–5 (Самарканд).
Ну и привкус шашлычного дыма, конечно».
Очерк напечатали в московской газете, разразился скандал. Друзья из Ташкента рассказывали, что тираж в городе конфисковали, но город успел прочитать очерк в Интернете. В редакцию названивали из посольства – требовали опровержения. Но никакого опровержения, само собой, не последовало.
А вот как я писал о Ташкенте три года спустя:
«...Ночью, когда жара спадала, мы ходили на Анхор. Это небольшая речка в бетонной опалубке на задворках города. Днем у воды странный цвет, если плеснуть в зеленый чай молоко. Ночью – маслянистый и черный, как казан из-под плова.
В тот вечер нас оказалось трое и красивая незнакомка, татарка Юля. Раздевшись под кустами, они ловко нырнули во тьму. А я все стоял, медлил.
Облепленная рубахой, Юля вернулась первой. „Ну?“ – перебросила косы на грудь, которая торчала под мокрой тканью. Я пожал плечами, повернулся. „Не пропусти трубу“, – она прижалась ко мне, и я спиной почувствовал соски.
И столкнула в воду.
Теплая, парная река подхватила и понесла, закрутила. Вынырнув, я увидел по берегам черные фасады с выбитыми окнами. То ли трубы, то ли минареты торчали в черном небе. Тянулся высокий забор.
Неожиданно над водой показалась перекладина. В последний момент я успел за нее ухватиться; прижался щекой к ржавчине; почувствовал, как ноги вынесло вперед и как вода обтекает голое тело.
А через пару секунд рядом вынырнула Юля. Глаза блестят в темноте; на губах капли; улыбается. Она легла на воду, и наши ноги сплелись в потоке.
Повиснув на трубе, долго целовались сквозь мокрые волосы.
На обратном пути молчали. Я смотрел на воду. Сразу за трубой поток сужался, ускорялся. По бетонному желобу вода стремительно скатывалась вниз и уходила через каменную амбразуру под город.
История с поцелуем продолжения не имела».
...Мой Ташкент состоит из таких картинок; странных жгучих эпизодов, которые сцеплены меж собой, как вагоны длинного состава. Или комнаты в старом ташкентском доме. Где столовая без предупреждения переходит в кухню, а кухня спарена с балконом и облаком.
Рамы на балконе выставлены, в доме живет яблоня. Вечером к балкону незаметно пристраивается двор с кирпичным, лиственным хозяйством. Затем соседний, рядом. Ночью подтягивается квартал и швартуется сбоку.
Слышно, как дышит.
Или это соседская корова?
А ты все бродишь по переходам – и не можешь найти выхода.
Потому что выход не нужен.
...Первый раз я отправился в Ташкент студентом, на практику в конце восьмидесятых.
Ехать почему-то решил на поезде. За Саратовом помню плоские футбольные степи. А утром уже пожелтевший, как старая фотокарточка, город Актюбинск. В Актюбинске помню перрон – и что жара азиатская. Давящая, свинцовая. И перехватывает дыхание.
Сутулясь под ее тяжестью, я хожу среди лотков. Какая-то баба торгует семечки и аральскую рыбу. Новенькая трилогия Андрея Белого лежит рядом в нагрузку. Я покупаю рыбу и семечки, чтобы взять книги. По московским меркам большая удача, я имею в виду книги.
Так мы и едем: я на верхней полке, трехтомник на столе и рыбы в газете «Казахстанская правда». А за окном тянется бесконечная плоскость в солончаках и пятнах. Чем дальше мы продвигаемся по пустыне, тем больше мне кажется, что это не полка, а люлька. В которой меня укачивает баснословное пространство, снимая слой за слоем все, что налипло.
Пока мы ехали, новое и незнакомое чувство возвращения росло во мне. И я был рад раствориться в нем. И люлька, и душный поезд с гремучими тамбурами, и бескрайнее пространство, уводящее на восток за подбородок – постепенно все заполнилось этим безмятежным ощущением.
Все, казалось, в нем пребывает и свершается.
Внизу за столиком сменялись казахи, татары, узбеки. Вечерами, когда жара спадала, в коридоре носили кумыс в горшках, обмотанных шерстью. Мороженое, которое каким-то чудом не таяло. На третий день в районе Казалинска у меня появилось новое имя. Цыганские дети, которые забирали остатки еды, называли меня «Галип». Я не спорил, мне нравилось. У каждого, думал я тогда, должно быть второе, восточное имя.
Которое отвечало бы за вторую, восточную часть человека.
...Мои предки по отцовской линии вышли из уральских – заяицких – степей. Из предбанника Средней Азии. С пограничной ее полосы. Отсюда.
Самым выдающимся среди пращуров был прадед, краснодеревщик Фаддей из Уральска – Яика. Говорили, что, закончив гарнитур, Фаддей делал так. Выдавал жене на хозяйство и детей, это раз. Расплачивался с мастерами и подмастерьями, это два. Откладывал в банк, три.
И уходил в загул.
Где его носило месяцами? В каких краях? Через купцов доходили вести – с Нижегородской ярмарки или из Москвы. Из Ташкента. Через них он передавал гостинцы и письма, деньги. Пока наконец не возвращался собственной персоной.
И вот однажды он пропал надолго. Спустя полгода видели его в Бухаре. Или в Самарканде? И что собирался он с караваном в Китай, чтобы разузнать секрет китайской мебели, что ли.
Так, без вестей, в догадках и слезах, прошел год. А день в день, через год, Фаддей вернулся. Мосластый, лысый, загорелый. С амулетом в виде медного Шивы. С каким-то забубенным саквояжем и черной кривой палкой. Их видно на фотографии, которую сделали с него тогда же, в полицейском участке.
Он вернулся и зажил прежней жизнью – как будто ничего не случилось. Но из города с тех пор не отлучался. И не брал в рот ни капли.
Семейная легенда гласит, что все это время прадед жил у индийских монахов. И что монахи заточили его демонов в сушеную тыкву. Поэтому он и бросил пить, гулять. И зажил спокойной, домашней жизнью. Некая тыква действительно хранилась у нас дома. Размером с кулак, сухая, морщеная. С ржавым колечком на горлышке. Внутри нее что-то пересыпалось, побрякивало. Так мне, во всяком случае, казалось в детстве. И однажды, когда родителей не было дома, я соскоблил замазку.
Но тыква оказалась пустой.
...Мне тридцать лет, я снова приезжаю в город. На Алайском ждет квартира и фрукты на хозяйском столе. Коньяк и орехи. После ночного полета сплю как убитый. Но – «Маляко! Маляко!» – это кричит под окнами молочница. И я просыпаюсь. Лежа на простынях, я думаю, что «Крик молочницы» – неплохое название для книги.
И снова засыпаю.
Первый день я провожу на Алайском базаре. Сидя на каменной приступке, я смотрю по сторонам. Жизнь проходит мимо, но, если сидеть долго, видно, что она идет по кругу.