ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ - Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так каково же ваше мнение? — повторил свой вопрос знакомец.
Я ответил ему тем, к чему пришел за последние годы:
— Выстрелами в других себе не поможешь.
Держа самовар на вытянутых руках, перед торчащими грудями, вошла подруга хозяина. Мы умолкли. Она поставила самовар на стол, весело покосилась на меня и вышла. Я невольно проводил ее глазами. Он, перехватив мой взгляд, неловко спросил:
— Надеюсь, вы не осуждаете? Жизнь, знаете ли, проходит, и ежели ждать чего то...
— Нет, не осуждаю, — сказал я...
Вернувшись домой, перечел написанное. Оказывается, нигде мною не объяснено происхождение слова «черкес», а вопрос об этом обязательно возникнет. Так вот — одни уверяют, что родоначальниками черкесских племен были два брата — Чер и Кес, другие находят истоки в названии реки Черек, где в кровопролитном бою черкесы разбили полчища татар, третьи производят слово от аварского «саркяс», что в переводе значит сорви голова. Грузины издревле называли адыгов черкесами, возможно, по наименованию одного из древних адыгских племен — керкетов. Где истина — не знаю.
Затем нашел, что ожесточение, с которым я начал свои записки, часто уступает место тоске и печали, но это, впрочем, вполне естественно.
И еще подумал, что ни один журнал не опубликует моих записок, ибо, помимо всего иного, я самым непочтительным и недозволенным образом отзываюсь о царях и великом князе Михаиле и князе Барятинском.
Главное же — повествование мое изрядно затягивается. Конечно, мне и самому было бы горькой усладой вспоминать день за днем, но этак я и в два года не уложусь. А бумаги для побега будут готовы не позже как через месяц. Volens nolens, скрепя сердце, опускаю многие, столь живо восстановившиеся в памяти, дорогие моему сердцу мелочи.
Главенствующим моим чувством во время продолжения пути с Озермесом была буйная радость от того, что я жив, могу дышать, смотреть на небо, на горные отроги, на отдалившееся от нас море. Я еле сдерживался, чтобы не прыгать, как молодой козел, и ровным счетом ни о чем не мог думать. От долгих переходов стенали ноги, но я тщился не показать утомления своему легконогому вожатому.
К закату солнца следующего дня Озермес привел меня в аул, где умирал человек по имени Алецук. Имя это врезалось мне в память, хотя на деле страждущего звали иначе.
Издали слышалась приглушенная песня — мы направлялись в ту сторону. Как я узнал вечером, у шапсугов обычествовало помогать больному преодолевать страдания и отгонять смерть. Для цели этой в саклю к нему приходили толпой мужчины и девушки, пели, плясали, рассказывали веселые истории. Тяжело раненному первую ночь не давали засыпать. Возле входа клали железо от сохи, и каждый, прежде чем войти, делал по железу несколько ударов, призывая на помощь всесильного покровителя кузнецов и воинов Тлепша. Алецук не поправлялся, не смотря на все старания людей, и тогда они послали за Озермесом в надежде, что певец сумеет вернуть умирающему силы. Здесь, на Ангаре, дабы больной скорее поправился, запрещается разжигать огонь иначе как трением дерева о дерево. А чтобы заразная болезнь не перешла из другого села, кто либо из мужиков пропахивает сохой рогулькой канавку вокруг деревни. В каждом краю своя магия.
О приходе Озермеса невесть как прослышали все. Мужчины и женщины выходили из сакль, с уважением здоровались и с Озермесом, и сомной. То, что так радовались приходу Озермеса, стало мне впоследствии понятно — горцы особо почитали джегуако, которым, единственным, были дарованы права неприкосновенности и осуждения словом любого человека, они хранили, передавая из поколения в поколение, исторические события, добрые дела и подвиги людей, сохраняли адаты, что для народа, не приобретшего или по каким то причинам утерявшего письменность, имело огромное значение.
Я в немирном ауле робел и ощущал себя обманщиком и ловчагой.
Вдруг за вражеского лазутчика примут? По моей просьбе Озермес объяснил, кто я. К моему удивлению и облегчению, глаза у горцев обрадованно потеплели. Успокоившись немного, отложил свои вопросы на будущее.
Нас проводили к умирающему. Войдя в саклю, я увидел на тахте бледного, седовласого, еще не старого человека, с орлиным носом и запавшими, страдающими глазами. Больной не был черкесом, я это понял сразу. Когда он поднял веки, я спросил:
— Кто вы? Что с вами?
Он ожил, растрогался, протянул мне горячую руку и попросил сесть рядом. Звали его, как он сказал, Штефаном Высоцким.
— Сам Бог послал вас ко мне, — сказал он. — Они очень стараются вернуть меня, но... я медик, уже бесполезно. Пока есть время, а его осталось мало, расскажу о себе. Прошу вас, — пути Господни неисповедимы, — если вы когда нибудь попадете в Варшаву, то в доме Василевского в Краковском предместье, это возле памятника Копернику, остались мои жена и сын, расскажите им... Вам не пришлось побывать в Варшаве? Вы много потеряли, это большой город. В Лазенках — дворец, там в парке статуи из белого мрамора, при восходе и заходе солнца они становятся розовыми... В День святого Иоанна девушки гадают, бросают в Вислуцветы... О чем это я? Это не нужно... Мы надеялись на Наполеона III, но пруссаки, Бисмарк, заключив с Россией военную конвенцию, помогли подавить наше восстание... Все началось с демонстрации. Студенты несли польские знамена. Вольность! Hex жие польска! Виват! В студентов стреляли. Двадцать тысяч человек собрались на похороны убитых. И снова были выстрелы по безброжнему народу, ктуры сбирася для модлитвы... — Высоцкий в бреду заговорил по польски, и я перестал понимать его. Придя в себя, он снова сжал мне руку. — Простите, я люблю Россию, я ненавижу только вашего царя. Вы достойный человек, раз вы с черкесами... На вас этот мундир, не нужно, снимите его, у меня есть бешмет, черкеска, папаха, возьмите их себе после моей смерти. Нет, нет, не благодарите... Раньше здесь были и другие поляки, мои товарищи. Если б вы только знали, как мне хочется снова увидеть Замковую площадь! — Он вдруг вскинулся: — Вы читали «Дзяды» Мицкевича? Там священник Петр, изгоняющий злого духа из Конрада, убеждает его, восставшего против Бога, покорно принимать все посланное Господом. Я этого не хочу, это неверно...
Высоцкий снова заговорил по польски, потом умолк и забылся. Озермес заиграл на своем шичепшине*, но больной вряд ли что нибудь слышал. Умер он на другой день, как я предполагаю, от лихорадки.
Я расспросил о нем и услышал в ответ, что в этом ауле он жил недолго, а до этого сражался за рекой Туапсе вместе с шапсугскими воинами.
Одно было ясным — Высоцкому удалось бежать с родины после разгрома польского восстания князем Барятинским. Однако и здесь, на Кавказе, он не ушел от грозной десницы русского царя. Теперь, когда я вспоминаю чувство, с которым Высоцкий назвал меня достойным человеком, душа моя скореживается от боли.
Озермес осведомился у меня, как хоронить Алецука — он был христианином и, наверно, останется доволен, если его предадут земле по обычаю христиан. Поневоле мне пришлось руководить похоронами, хотя несколько смущала мысль, что Высоцкий был католиком, а я православный. Однако, вспомнив фельдъегеря, лежавшего в одной могиле с горцами, я махнул рукой, прочитал над прахом бывшего польского повстанца православную молитву, а потом Озермес помог мне сколотить и водрузить над могилой крест.
* Шичепшин — подобие скрипки.
Выполняя просьбу покойного, я стал переодеваться в его одежду. Когда воротник пахнущего чужим потом бешмета обхватил шею, я словно застыл, пальцы свело, и никак не получалось застегнуть пуговицы. На конец я надел черкеску, нахлобучил папаху, затянул пояс — все пришлось впору. Выйдя во двор, посмотрел на Озермеса, он одобрительно кивнул.
Мундир свой и фуражку оставил в сакле. Но должен, однако, признаться, что когда я снял с себя свою одежду, во мне что то словно оборвалось.
Мундир — тряпка, и все же будто пуповина была перерезана.
В Варшаву я не попал, и вряд ли провидение когда нибудь занесет меня туда. Но ежели кто нибудь из прочитавших мои записки окажется в Польше, пусть не возьмет за труд и зайдет в Варшаве в Краковское предместье, в дом Василевского, что возле памятника Копернику, и расскажет с моих слов о том, как закончилась жизнь Штефана Высоцкого, которого шапсуги называли Алецуком. Мир праху его...
Двигаясь дальше, мы с Озермесом уже не спешили. Я глазел по сторонам, наслаждаясь безмятежным покоем окружающего, и вполуха слушал своего спутника, рассказывающего о зверях и птицах, обитающих в здешних лесах. Аулы встречались чаще, мы заходили в сакли отдохнуть, и всюду нас радушно встречали, все восторженно восклицали:
«Аферим», — когда узнавали, что я хочу жить с горцами, предлагали остаться у них, но Озермес вел меня дальше и дальше. Уходя из аула под добрые пожелания шапсугов, я со злой досадой думал, что мужики родного Троицкого вряд ли так обрадовались бы моему появлению, как эти чужие люди. Да и сам я, прежний, живя в Троицком и объявись там какой нибудь горец со словами «Хочу жить у вас», нисколько этим не был бы осчастливлен, лишь изумление и недоверие охватили бы меня.