Сирень на Марсовом поле - Илья Яковлевич Бражнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так. Кажется, и ясно, и четко, и кратко.
Иван Алексеевич откидывается на спинку стула, сняв очки, откладывает их в сторону и привычным жестом проводит рукой по глазам, словно желая снять с них невидимую паутину усталости. Ах, эти калориметрические определения — сколько их проделано, и сколько при этом было и раздражающих неточностей, и досадных ошибок. Но теперь, кажется, все в норме.
С минуту Иван Алексеевич сидит с закрытыми глазами, и в слепой, лишенной красок мгле возникают эти цифры констант, добытые таким кропотливым трудом. Но когда он снова раскрывает глаза, цифр уже нет, и взгляд его останавливается на маленькой акварельке. На ней классический ленинградский пейзаж — Нева, гранитный парапет набережной, вдали силуэт Петропавловской крепости с золотым шпилем собора над ним. Акварель невелика, края листка пожелтели и обтрепались. Сделана она лет двадцать пять тому назад, даже, пожалуй, побольше. В общем слабая, ученическая работа, и непонятно, почему, собственно говоря, он хранит ее. Впрочем, он тут, пожалуй, ни при чем. Юношеские его акварельки сохранялись единственно заботами Рины Афанасьевны.
Иван Алексеевич опускает глаза на рукопись и надевает очки. «Таким образом, метод определения цинка с помощью дитизона…»
Он работает еще с полчаса. Потом поднимает голову и прислушивается. Дом молчит. Тишина. В спальне перестали шелестеть страницы. Должно быть, жена уже уснула.
Иван Алексеевич поднимается из-за стола и бесшумно прохаживается в своих мягких войлочных туфлях по кабинету. Потом останавливается перед одним из двух стеллажей с книгами. Вот это и есть вся библиотека Ивана Алексеевича. Она невелика, но подобрана с тщанием и любовью.
Что касается тщания, то тут все понятно. Оно издавна отличало Ивана Алексеевича в работе. Став прочным рабочим навыком, оно с течением времени распространилось как укоренившаяся линия поведения и на всю личную жизнь Ивана Алексеевича. Поэтому и тщательному подбору книг его библиотеки удивляться не приходилось. Скорее можно было удивляться характеру этого подбора, очевидной любовности его. Откуда эта любовь к хорошо оформленной красивой книге с хорошими иллюстрациями? Откуда эта любовь к книгам по искусству? Откуда, наконец, эта любовь к стихам, которые составляют основную массу книг в его библиотечке? И почему рядом с цифрами и знаками химических формул так легко укладываются в голове стихотворные строчки?
Странно. Странно, как и любовь к музыке. Как и женитьба на некрасивой, сухонькой, маленькой женщине при явной склонности к красивым женщинам с ярко выраженными чертами женственности.
Странно. А может быть, и не очень странно. Хотя бы по одному тому, что не так уж редки эти черты противоречивости в развитии характера и склонностей человека. Не так уж редки…
Мягко ступая по кабинету, Иван Алексеевич подходит к стеллажу, снимает с полки синий томик и раскрывает его.
Немного лет тому назад Там, где, сливался, шумят, Обнявшись, будто две сестры, Струи Арагвы и Куры, Был монастырь…Иван Алексеевич стоит некоторое время, держа в руке раскрытую книжку, задумчивый и неподвижный. Почему полюбился ему этот странный полубезумный Мцыри? Что могло пленить его в этом необузданном строптивом послушнике грузинского монастыря? Почему нравится ему этот темноглазый подросток, предпочитавший смертельные опасности вольного просторного мира спокойствию за толстыми монастырскими стенами? Почему влечет его к этому маленькому Мцыри с его исступленной мечтательностью? Что родственного в их судьбах, характерах, устремлениях? По-видимому, ничего. И все-таки…
Иван Алексеевич медленно закрывает книжку и ставит ее на место. Потом так же медленно подходит к столу и останавливается перед рукописью. Он смотрит на эти листки, покрытые неровными строками, и не видит их. Он очень далек сейчас от всех этих калориметрических определений, от этого письменного стола, от дома.
За спиной его раздаются тихие, шаркающие шаги. Дверь кабинета приоткрывается. В дверном притворе возникает Рина Афанасьевна в розовом фланелевом халатике с голубыми обшлагами и в туфлях на босу ногу.
— Иди спать, Ваня. Довольно тебе. Завтра рано на работу.
Иван Алексеевич вздыхает и начинает складывать листки рукописи, потом поворачивается и идет к порогу. Но тут он останавливается и говорит, поморщась от досады:
— И кто это тебя надоумил? Розовое — и голубые обшлага. Ужасно.
Рина Афанасьевна ничего не ответила и, повернувшись, пошла в спальню. Иван Алексеевич постоял с минуту и тихо пошел следом за ней — задумчивый и насупленный.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Так было вчера. До этого было много таких же «вчера», очень много.
Но сегодня все было как-то иначе. Сегодня. Темные тяжелые двери закрылись за ними, и они вошли в поздний апрельский вечер. Чудесно хороши апрельские вечера в Ленинграде с их весенней свежинкой, с акварельными лимонно-розовыми закатами, с неповторимым полусветом — предвестником белых ночей.
Только что отзвучавшая музыка словно продолжалась в этом апрельском полусумраке. Вечер был невесомо легок, и все делалось легко, без раздумья, без удержу. Иван Алексеевич ощутил эту легкость