Калигула - Олег Фурсин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В утро первого дня розалий Калигула велел подать петорритий, запряженный мулами, к дому. Друзиллу жаль. Нужно проехаться в город! Теперь только выполнят приказ, молча; то раньше, дома, спросили бы, куда это собрались дети, да велено ли было матушкой это.
Друз Цезарь у прабабушки не ночевал. Нужды нет ему: он уже совершеннолетний. Он на вилле под городом; в доме, что прежде был и их домом. Его постель в доме прабабушки пустовала вот уж месяц. Первая растерянность прошла, Друз Цезарь осознал, что он теперь взрослый. И остался хозяином в опустевшем вдруг доме матери, без брата, вечно мелькающего где-то впереди. Он осваивал новую жизнь; еще несмело, неуверенно, но с возрастающим вкусом.
Юлия Ливилла спала. И возиться с ней не хотелось: пока умоют, пока оденут, пока расчешут и покормят!
И потому Калигула взял свою единственную оставшуюся подругу за руку. Усадил ее в повозку. И повез к бабушке Антонии[76].
Еще один остров посреди бушующих волн. Еще один оплот в их жизни. Еще одна крепость, которая не сдалась!
Все-таки, несмотря на возраст, в котором верят лишь себе самим, не затрудняясь еще оглядкой на других… несмотря на этот возраст, они были всего-то детьми, заблудившимися во мраке одиночества.
Как оказалось, бабушка ждала их. Чуть ли не на пороге: а ведь не сказались, что приедут. Выбежала в атрий, как бегала когда-то навстречу мужу, обняла и расцеловала, прежде — Калигулу, любимца своего. Потом Друзиллу. Оглядела обоих внимательно. Расспросила о жизни в доме Ливии.
— Совсем уж плоха, говорят, Августа? Болеет? Пошли ей Асклепий исцеления от всякого недуга!
Калигула удивился. Большой любви к Ливии племянница Августа раньше не питала. Как будто и ревновала внуков к сопернице. Вот ведь, ждала, а не посылала в дом к Ливии за ними. Что же теперь?
Видимо, Антония невысказанный вопрос внука поняла. Поспешила его недоумение разрешить.
— Я ведь ей не враг, Сапожок. Пока она за вас болеет, пока бережет, мне легче. У нас с ней одна теперь забота; но она-то больше значит, чем я. Я бы вас к себе взяла бы с радостью. Но чем дальше тот день, когда это случится, тем лучше. Вам я тоже не враг.
Подоплека всех этих разговоров обоих бабушек была ясна. И на сердце росла тревога: Тиберий! Император Рима — действительно враг их семьи, немилость его обрушилась на них всею силой ненависти. Что же делать?
А делать нечего. Прижиматься к бабушке Антонии, к ее крупному, здоровьем пышущему телу, чувствовать тепло, от нее исходящее.
Прабабушка будто иссохла вся; прикасаешься к ней, словно холодом принизывает. Каждая кость на руке обозначена прилипшей сухой кожей. Мало осталось в ней жизни, это ощутимо. Какое счастье, что бабушка Антония другая!
— Ну что, поехали? Отец уж заждался?! — спросила бабушка Антония. Уж после того, как накормили по ее приказу внуков сладкой морковью, приправленной медом, с дроблеными орехами и изюмом. Не могла же бабушка забыть, что любит Калигула. В доме Ливии не останутся дети голодными; в доме Антонии — обделенными любовью. А это не одно и то же.
Лишь в это мгновение понял Калигула, зачем он тут. Обрадовался донельзя, словно ребенок. Конечно же, поехали! И бабушка их ждала. И Розалии в Риме. И они с Друзиллой не просто так тут. Конечно, нет мамы, но есть бабушка. И они поедут к отцу!
Они двинулись к сердцу Рима, к Марсову полю. К месту между Фламиниевой дорогой и Тибром. Там, в шестое свое консульство, воздвиг Август мавзолей. Не для империи, а для себя и членов семьи своей. Большая, на высоком фундаменте из белого мрамора могильная насыпь стоит у самой реки, до вершины густо усаженная вечнозелеными деревьями. Увенчана насыпь статуей Августа. А вот окрестные рощи и места отданы народу Рима для прогулок.
Вот и сегодня Рим сосредоточен в этих местах. Много пеших, много конных; много тех, кого несут на носилках, много и тех, кто везут в различных повозках.
Бабушкина каррука[77], открытая, с высоким кузовом, легкая и быстрая, прекрасно отделанная снаружи и удобно устроенная внутри, запряженная двойкой, с трудом ползла, рассекая толпу. Рим сегодня утопал в розах. Пожалуй, чужестранцу, например, с непривычки и не вынести густого цветочного аромата. Красные и белые, реже желтые головки совершенных в своей красоте цветов в руках у прохожих; россыпи цветов на обочинах дорог: это на продажу. Сегодня розы нужны Риму как никогда. Сегодня ими осыпают ушедших близких в память о них.
Молчаливая обычно Друзилла вдруг удивила вопросом. Не Калигулу, конечно, а бабушку. Калигула сестру знал; он, правда, не всегда мог понять, что у ней в голове и на душе. Но что всего много, он знал точно. И то, что ее интересует, обычно выходит за пределы привычного или дозволенного. Иногда за рамки вежливости. Как сейчас.
— Каким он был, Марк Антоний? Как ты его помнишь, бабушка?
Бабушка вопросом Друзиллы подавилась даже, что не удивительно. Калигула прыснул в ладошку. Каким она помнит отца? Да никаким, она его не видела даже. Он оставил жену беременной и уехал к Клеопатре, кто же не знает. Бабушка воспитывалась в доме Августа; тот был строг к близким. Прабабушка Ливия тоже принимала в этом строгом воспитании участие. Сама за прялкой сидела. И Антонию присаживала. И до, и после замужества Антонии; что тут удивительного, когда Антонию выдали замуж за ее младшего сына. Свекровь и невестка, вечная история; удивительно ли, что Антония не рвется видеть Ливию Августу? Только по строгой необходимости.
Бабушка опомнилась. Для нее подобный вопрос — что нож по сердцу. Видно же по лицу, что рассердилась.
— Не помню совсем. И не должна. Когда бы ты хотела, так знала бы это.
— Я знаю, бабушка. Только ведь как-то ты должна была его представлять. По рассказам. По плачу Октавии.
— Моя мать не проливала слезы по отступнику. Ты должна бы знать, Друзилла. Об этом сложены легенды: она лишь по Риму убивалась. Ей была ненавистна война, ставшая неизбежной по вине мужа. Давай не будем, девочка, поминать прошлое. Мне ненавистна та женщина; мне неприятен отец, который был ее рабом.
Все, дальше уговаривать бесполезно. Антония не скажет ни слова. Лицо у бабушки закрытое, чужое; словно захлопнулась дверь и заперта. Не стоило Друзилле затевать разговор.
А сестра бабушкиного настроения не видит, вернее, не ощущает. Она в своих мыслях.
— Человек, который просит усыпать собственную могилу розами, обязательно каждый день![78] Это ведь не себе, бабушка, это он ей, понимаешь? Даже после смерти он хочет думать о ней. Он не раб, бабушка; просто он любит ее, и если она рядом, то розы — для нее, это понятно. Правда, что они и сейчас лежат рядом?
Калигула придавил ногу сестры своей, прижал. Друзилла ойкнула. Взглянула на Антонию впервые. У той губы поджаты, щеки пылают. Глаза прикрыла.
Ехали молча. Долго бабушка злилась. Молчание такое, что, кажется, искры полетят вот-вот. Или гром ударит. Но нет!
Вдруг улыбнулась бабушка Антония. Сказала внучке:
— День сегодня такой. Вспомнила, и хорошо, и ладно. Марк Антоний не чужой вам. Это верно, как ни говори. Только Друзилла, вот что. Любовь любовью; и я знаю, что она такое. А вот мать моя говорила мне: «Я — римлянка. Я в Риме и Рим во мне». Запомни это, девочка. И живи так, как это сказано. Не бери примера с Марка Антония. Не надо. Лучше помни о своем отце…
Тут и приехали уже. Вышли из карруки. И хорошо: Калигуле захотелось на воздух. Сердце сжималось в груди. Любимое присловье отца в устах бабушки его потрясло. Вот, значит, откуда это. От Октавии[79], матери бабушки Антонии! Любовь к Риму для женщины и впрямь была единственным противоядием от всех бед; в первую очередь — от беды, что звалась Марком Антонием.
Не прошли и пяти шагов к мавзолею. Послышалось негромкое: «Salve!» откуда-то сбоку. Дядя Клавдий сошел с носилок, неуверенно улыбаясь. Кстати, ничего выдающегося: обычные носилки, лектика, для которой довольно и двух рабов. После того, как Агриппину Старшую постигла опала, дядя, кажется, излишне усердствует, стараясь быть незаметным.
Едва взглянув на мать, дядя Клавдий обнял племянника, потом племянницу. Расцеловал их довольно нежно: не виделись давно. Дядя что-то пишет опять, кажется, о Карфагене. В своей Кампании, вдали от суеты Рима. И от тревог, связанных с императорским домом. Как будто ни Тиберий, ни временщик Сеян не считают его опасным; но, быть может, дядя и прав. Подальше от недобрых глаз, это не помешает…
Бабушка не казалась обрадованной. Ей сегодня что-то не очень везло: на вопросы, на встречи!
Прошли все вместе между двумя египетскими обелисками. Пробежали глазами то, что на них написано было об Августе. Прадед представлялся Калигуле каким-то далеким, то ли бывшим, то ли придуманным. Вот сколько легенд уж о нем ходит в городе. На зависть прочим богам; ибо прадед — именуется Божественным. Это для бабушки он живой человек, ее дядя по матери, которого помнит и чтит, как отца. А для Калигулы с Друзиллой…