Избранные сочинения в пяти томах. Том 3 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шахна часами простаивал за углом дровяного сарайчика, в опасной близости от нужника, пропуская душеспасительные беседы с рабби Акивой или учителем русской словесности Гавриилом Николаевичем Бросалиным, который души в нем не чаял и предрекал ему блестящее будущее на журнальной и газетной ниве, стоял и ждал, когда появится он, его лютый недруг. Должен же он себя выдать каким-нибудь схожим поступком.
Но слежка ни к чему не привела.
Шахна испытывал еще более мучительные сомнения и угрызения совести.
Чем он занимается? Вместо того чтобы внимать слову учителей, охотиться на гордую олениху мудрости, он простаивает у нужника, выслеживает беспардонных негодяев, причинивших ему столько страданий.
Его подозрения снова перекинулись на Беньямина Иткеса. Это он спер все вещи и окунул их в нужник или выгребную яму, это он по наущению демона морочит его, любимчика рабби Элиагу и рабби Акивы. Пусть, мол, не задается, пусть не мнит из себя святого, пусть будет такой, как все.
Поймать злоумышленника не удавалось, постоянные дежурства у нужника вызывали смешки семинаристов и сочувственные вздохи старцев, и Шахна, к стыду своему, стал подозревать всех. Каждое лицо казалось ему маской, за которой скрываются низость и обман.
Мысли Шахны вдруг лишились чистоты, поблекли, покрылись, как раны, коростой, нагноились. Он даже усомнился в правильности своего выбора. Надо было остаться в Вилькии, в конторе Фрадкина, жениться, стать купцом.
Беньямин стал приходить все реже и реже. То ли насытился местью, то ли смилостивился над ним. Он уже больше не садился в изножье его кровати, не чесал витые рога о стену, не вглядывался, стоя спиной к Шахне, в окно, в сумрак, не пересчитывал летучих мышей, шелестевших своими руками-крыльями.
– Признайся, Беньямин. Это ты… ты вывалял в дерьме мой талес? – выдохнул однажды Шахна.
– Это ты, – послышалось в ответ.
– Это ты его мне подкинул?
– Это ты.
Беньямин Иткес, казалось, состоял из глухого недоброго эха. Слова Шахны возвращались к нему в том же порядке, в той же последовательности, в какой он их произносил, но звучание их утраивалось и удесятерялось.
Ни молитвы, ни прогулки перед сном, ни тщательное проветривание комнаты не помогли. Талес и филактерии по-прежнему пахли испражнениями, зловоние не улетучивалось, не пропадало, накатывало снова и снова, и Шахна чувствовал, что сходит с ума.
В одно прекрасное утро, когда все училище еще спокойно и сладко спало, он выскользнул за дверь и, держа под мышкой сверток, быстро зашагал к полноводной Вилии.
От раввинского училища до реки, рассекавшей Вильно на две неровно застроенные части, было полчаса ходьбы, не больше. Надо было спуститься по Большой улице, миновать квартал, густо заселенный еврейской беднотой, мелкими торговцами и лавочниками, выйти на Кафедральную площадь и, поднявшись вверх, недалеко от костела Петра и Павла свернуть вниз.
В широком и темном, как нора, кармане лежал кусок казенного мыла! Скорей, скорей! Шахна постирает талес, высушит его, развесит на какой-нибудь прибрежной раките, а сам ляжет в нагретую траву, и солнце – «печь Господа» – согреет его душу, выжжет из нее страх, и вместо него в нее хлынут воспоминания о той беспечальной поре, когда не было ни кошмаров, ни призраков, а был отец, тяжелорукий, бородатый, был легкий пятнистый мотылек над свежевырытой могилой матери, был долгий нескончаемый день, когда даже розги, которыми его, мальчика, секли в хедере, плодоносили, как яблони.
Шахна прошел мимо Орловского банка, поглазел на высокие окна, забранные железными решетками (рабби Элиагу говорил, будто виленский богач Опатов держит там свои миллионы).
От Орловского банка Шахна свернул к Турецким булочным. В Вильно не было булочек вкусней и душистей, хотя тот же рабби Элиагу строго-настрого запретил их употреблять, объявив трефными и мстя владельцу-турку за Палестину.
Шахна пересек рельсы конки. Надо же – он еще ни разу на ней не ездил. Беньямин Иткес (вспомнив о нем, Шахна оглянулся, принюхался, не пахнет ли от него) выхвалялся, будто катался на ней с барышней и усатым городовым. Городовой якобы улыбался Иткесу. Но Беньямин, видно, привирал. Слыханное ли дело, чтобы городовые улыбались евреям, да еще пейсатым и длиннополым! Обычно евреи улыбаются городовым.
Шахна искал уединения, поднимаясь по берегу вверх туда, где зелени побольше и река поглубже.
За Шнипишками открывался совсем другой, чем в городе, простор, и воздух тут был другой – такой, как в Мишкине, над Неманом. С тех пор как Шахна уехал из местечка сперва в Вилькию, потом в Вильно учиться, он не дышал такой благодатью. Казалось, тут не только одежда, не только избы отбеливались добела, но и перекрашивалось в белый цвет то, что не имеет ни облика, ни плоти. Каждая травинка ластилась к ногам и упрашивала лечь, забыться.
Вилия тихо несла свои воды вниз, к горе, к руинам княжеского замка, построенного могущественным Гедимином. Если бы кто-нибудь – ну тот же учитель русской словесности Гавриил Николаевич Бросалин – сказал сиятельному князю, что через шесть веков в Вилии будут поить не княжеских рысаков, а стирать еврейские одежды, Гедимин навряд ли заложил бы на берегу этой элегической реки свой город. Но нет на свете князя сильнее, чем время, и нет реки полноводней, чем воды забвения.
Шахна разделся, снял лапсердак, штаны, расстелил их на траве, придавил камнем, чтобы не унес ветер, разулся, потер пригретую солнцем грудь, на которой чернели невинные кудельки волос, еще не взъерошенные ни одной женщиной, взял мыло, талес, забрел в воду, намылил молитвенное покрывало, выстирал, развесил на прибрежной раките и, зажмурившись, растянулся в высокой, никем не примятой траве. Он лежал, прислушиваясь к дуновению ветра, к домовитому гудению шмеля, к журчанию воды, лениво плескавшейся о заросший кустарниками берег. До слуха его доносилось то блеяние козы, то мык теленка. Шахна не видел их, и на миг ему померещилось, будто блеют они и мычат не на земле, а в облаках. Может, так оно и было. Он и сам был там, в недосягаемой вышине, несся по небу маленьким перистым облаком, чей ход причудлив и непредсказуем. Все вокруг навевало печальное, возвышенное спокойствие. Даже муравей, сновавший по его шее – необозримому континенту, – доставлял тихое и щекотное удовольствие.
Шахна вспомнил, как он приходил сюда на праздник Рош-Хашана топить грехи. В позапрошлом году они топили их вместе с Беньямином Иткесом.
– Мне нечего топить, – жаловался Шахна.
– А у меня их много, – хвастался Беньямин.
– Бабушка Блюма говорила, что к каждому нашему греху подплывает большая рыба и проглатывает его.
– А мы?
– Что мы?
– А потом мы вылавливаем эту нафаршированную грехом рыбу и съедаем, – громко смеялся Иткес.
Воспоминание о Беньямине Иткесе, получеловеке-полуовне, опалило Шахну стыдом и печалью. Хотелось лежать, лежать, не двигаться, не шевелиться, ни о чем не думать – ни о прошлом, ни о будущем, ни о грехах, ни о добродетелях, а только о детстве, об этой большой рыбе, которая поднимается со дна и таращит на тебя до конца твоей жизни свои всевидящие, свои безгрешные глаза.
И вдруг эту тишину, эту благодать пронзил истошный крик о помощи:
– Спасите!
И через мгновение оборванное, безнадежное:
– Спаси!..
А еще через мгновение только один-единственный, бессмысленный, начиненный предчувствием смерти слог:
– Спаа!..
Первой мыслью Шахны было: снова Иткес, снова его соглядатай и мучитель.
Шахна вскочил, словно стряхнул с себя льняные очесы сна. Огляделся.
Из-за ракиты высунулась голова теленка с большими желтыми, как спелый подсолнух, ушами. После некоторого раздумья он двинулся к незнакомцу, ткнулся мордой в его спину, облизал своим льдистым языком.
Шахна вздрогнул от прикосновения, но тут снова услышал:
– Спаа…
На самой стремнине Шахна увидел мальчугана, который то выныривал, то погружался в воду, хрипел, отплевывался, неистово бил руками, как бьет плавниками попавшаяся на смертельный крючок щука, но река была сильней его неистовства, тянула на дно, и у тонущего не было, наверно, уже сил сопротивляться ее упорству и натиску.
Шахна бросился в воду.
Он загребал широко и мощно. Еще там, на родине, в Мишкине, он плавал как рыба – в семь лет, не отдышавшись, перемахивал через Неман на германский берег – туда и обратно.
Шахна настиг мальчика, вытолкнул его из воды на поверхность и, поддерживая левым плечом, попытался свободной рукой выбраться из водоворота.
Но водоворот сцапал жертву и снова потянул в бездну.
Шахна нырнул на дно, вцепился в несчастного и, отталкиваясь от течения, как от стекла, безостановочно задвигал ногами, прорываясь из бездны на поверхность воды.
Теперь уже он не отпускал мальчугана и, фыркая, как лошадь, греб к берегу, где задумчивый теленок жевал талес – бесценный подарок почтенного рабби Элиагу.