Избранные сочинения в пяти томах. Том 3 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не думал ли ты, Шахна, о женщине?
– Думал, рабби Акива… О матери своей думал.
– Я тебя про мать не спрашиваю.
– И еще про продавщицу в лавке купца Рытмана, где продают прованское масло.
– Лучше бы ты, сын мой, про масло прованское думал.
Рабби Акива старался все выведать окольным путем, чтобы не унизить Шахну, в душе он не верил, что Дудак, этот самородок с берегов Немана, может быть повинен в столь неприглядном, столь недостойном деянии, о коем в своем доносе сообщает неизвестный благодетель, подписавшийся звучным титулом: «Один из тридцати шести праведников».
– Тыс ней… с той продавщицей не имел дела… не приводил ее сюда?
– Нет, рабби.
Шахна с удивлением смотрел на обоих стариков, и в душе у него шевельнулось смутное подозрение против Беньямина Иткеса, жившего с ним в одной комнате и знавшего некоторые его невинные секреты.
– Если сам не хочешь покаяться, мы будем вынуждены… – пропел рабби Акива.
– Что?
– Проверить твое ложе.
– Ложе? Пожалуйста – проверяйте.
Рабби Акива откинул одеяло, уставился на простыню, то же проделал рабби Элиагу, подойдя вплотную к кровати и близоруко щурясь.
– Рабби Элиагу, вы что-нибудь видите? – спросил рабби Акива.
– Ничего, дорогой Акива.
Шахна весь горел. Стыд и возмущение подпалили щеки, а внутри полыхал костер, от которого, казалось, занимались и волосы.
– Что вы там ищете?!
Шахна это не сказал, а выкрикнул, вложив в свой вопль всю свою растерянность, все свое горькое и незаслуженное унижение.
Но горше, чем унижение, было его разочарование. Рабби Акива и рабби Элиагу – светила на небосклоне его юности, белые птицы, прилетевшие оттуда, где восседает Всевышний, столпы мудрости – рухнули, померкли, распались. Потухшие и ощипанные, стоят они перед ним, зеленым юнцом, поверившим в их непогрешимость. Непогрешимость? Лезть в чужую кровать?
– Что вы там ищете?
Это был уже не вопрос, а вызов.
Мы, Дудаки, не любим, когда к нам лезут в душу, за пазуху, в кровать, немо кричал он. Мы, Дудаки, можем и не стерпеть унижения, можем – сохрани и помилуй Всевышний – ударить по рукам, плюнуть в глаза, взять за шиворот и выставить за дверь – если надо, то и самого царя.
Рабби Акива и рабби Элиагу переминались с ноги на ногу. Наконец простодушный, наивный, беломолочный рабби Элиагу, о котором говорили, что он и с собственной женой не согрешил, молвил:
– Мы ищем след от семени.
– Какого семени? – опешил Шахна.
– Твоего, – объяснил рабби Акива.
Шахне никогда бы в голову не пришло, что имя тому, что они ищут, – семя.
– Как же вы можете?!
Он воскликнул это так пронзительно, что старцы съежились.
– Мы… к нам… нам подкинули письмо… тайное… без фамилии…
– О чем?
– О том, что оскверняешь рукоблудием свое ложе.
Шахна вылетел из комнаты, бросился в темный каньон коридора, опрокидывая на пути стулья, скамьи, толкая своих однокашников, не успевая извиняться, и через некоторое время вернулся с добычей. Коренастый, приземистый Беньямин Иткес бился в его сильных руках, брыкался, плевался, обзывая Шахну всякими недостойными словами, тяжело дышал, и, казалось, вонь предательства обдавала не только Шахну, но и почтенных старцев.
– Вот! Вот!
Шахна поставил Беньямина Иткеса, как ставят огородное пугало: стой и не шевелись.
Рабби Акива страдальчески смотрел на Беньямина Иткеса, тот отводил от учителя свои маленькие, как вишневые косточки, глаза.
– Ты писал этот навет? Ты видел, как он занимается рукоблудием?
Рабби Акива вытащил из кармана, как из недр земли, белый листок, разгладил его, положил перед Иткесом:
– Это ты один из тридцати шести праведников?
– Нет. И никаких наветов я не писал. Какое мне дело, занимается ли Шахна рукоблудием, напрасно извергает ли свое семя на землю или бегает на Погулянку к проституткам, или ходит в лавку к купцу Рытману глазеть на продавщиц.
Рабби Акива не перебивал его, с тем же страдальческим выражением на лице слушал, потом взял со стола перо, протянул Иткесу и сказал:
– Пиши!
Беньямин покорно взял перо, обмакнул его в чернильницу, и рабби Акива продиктовал:
– Я, Беньямин Иткес, возвел напраслину на своего друга Шахну Дудака…
Заржавевшее перо, скрипя, скользило по бумаге, старцы наставительно качали своими непорочными головами. Беньямин Иткес, как-то странно съежившись, сидел за столом, закапанным свечным воском и семинаристскими грезами, постель Шахны была разворочена, беспорядок в комнате соответствовал его смятению, его странной, все усиливающейся растерянности, как будто не он пострадал от навета, а другой, тот, склонившийся над белым листом бумаги, как над простыней. Чем дальше, тем больше Шахна жалел своего товарища, и в душе у него свет смешивался с мраком, презрение с состраданием, как ранней осенью в пожухлой листве смешиваются увядание и цветение. Шахне хотелось броситься к нему, вырвать перо, разорвать в клочки бумагу, поджечь ее и пепел развеять над непорочными головами старцев, попросить у Иткеса прощения, а потом, запершись в синагоге мясников, молиться, молиться, молиться. За всех обиженных богом: за рукоблудников и доносчиков, за старцев, потерявших вкус к жизни, и молоденьких продавщиц с губами сочными, как прованское масло.
Шахна не понимал, зачем святым старцам понадобилась расписка Иткеса, что они собираются с ней делать.
В поведении рабби Акивы и рабби Элиагу Шахне мерещилось что-то предосудительное.
Что это? Насилие? А если насилие, то во имя чего? Во имя справедливости или корысти? Ведь такой запиской можно попрекать всю жизнь.
Нет, лучше прослыть рукоблудником, чем потворствовать несправедливости, лучше самому страдать, чем заставлять страдать ближнего своего. Может, Иткес и впрямь невиновен?
И Шахне вдруг сделалось неловко за свою силу, за свои руки, которые намертво схватили Иткеса, подняли в воздух и понесли по темному коридору училища навстречу скорому и неправому суду.
Долго, очень долго Беньямин выводил свое покаяние. Он колдовал над каждой буквой, над каждой строкой, как колдует писец над свитком Торы.
Наконец Иткес повернул голову, посмотрел на Шахну беспомощно-ненавистным взглядом, и этого взгляда – взгляда истекающей кровью кошки – было для Шахны достаточно, чтобы все у него внутри перевернулось, Шахна непривычно громко кашлянул и неожиданно, боясь опоздать, сказал:
– Это не навет, рабби Акива. Это правда.
– Что?
Вопрос старца рассек воздух, и комнату словно поделили надвое: на благочестивую и нечестивую половину, но Шахна уже не понимал, на какой находится.
– Это правда, – повторил он.
Рабби Акива и рабби Элиагу опешили, переглянулись, дружно потеребили бороды. Что правда? Это не укладывалось в их непорочных, в их не оскверненных греховными мыслями головах, это сомнением отразилось в их взглядах, не блуждавших по огненной пустыне плоти, не плутавших по лавке колониальных товаров купца Рытмана в поисках обольстительной польки. Только что этот богатырь, этот умник с берегов Немана готов был за навет искромсать, раздавить этого шептуна, этого дождевого червя Беньямина Иткеса, и вдруг такая перемена?
Но Шахна был тверд в своем решении оговорить себя во имя сострадания, оболгать во имя любви к ближнему, признаться в том, чего он никогда не совершал, во имя высшей справедливости! Господь послал ему это испытание, чтобы убедиться в его, Шахны, способности жертвовать собой, унижать себя ради других. Только выдержит ли он это испытание, когда через часок в трапезной задымит грязный слушок:
– Шахна – рукоблудник!
– У Шахны – рука невеста!
– Правая или левая?
– Одну ночь – одна, другую ночь – другая.
– Рукоблудник!
– Рукоооо!
Беньямин Иткес перестал писать, самовольно скомкал свое вынужденное признание, бросил его под стол, воткнул перо в чернильницу, рабби Акива посмотрел на рабби Элиагу, и они смущенно, не сказав ни единого слова, удалились из благочестивой половины комнаты, оставив своего лучшего ученика Шахну Дудака и Беньямина Иткеса с глазу на глаз.
Как только за старцами закрылась дверь, Беньямин Иткес обхватил руками лицо и заплакал.
Он рыдал и сквозь рыдания судорожно, давясь словами и слезами, повторял:
– Они все равно не поверят… все равно… Зачем ты это сделал?
Шахна скреб пером чернильницу.
– Я не стою твоего мизинца… Но я не писал… Чтобы я так жил… чтобы не сойти мне с этого места… чтобы гореть мне в пекле!
– Но ты рылся в моей постели?.. Ведь рылся?
– Я Спинозу искал… Спинозу…
Рыдания Иткеса стали еще громче, плечи тряслись, из носа текла противная немужская струйка, он то и дело смахивал ее рукавом, но струйка выползала из ноздрей, и Иткес размазывал свою слабость по щекам и по подбородку.
Казалось, он оплакивает что-то большее, чем эта провинность.
Шахна терпеливо ждал, пока Иткес успокоится, рыдания постепенно затихли, теперь Беньямин посапывал только насморочным носом, картошкой прилепившимся к невзрачному лицу.