Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - Ефим Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга «127 писем…» не претендует на непременно-последовательное чтение. Внутри каждого письма – единственной (не считая свиданий) разрешённой для политзека формы контакта с волей – Синявскому приходилось валить в одну кучу законченные тексты произведений с туманно-неоформленными набросками, рутинные реестры бытовых нужд с задушевными признаниями, интеллектуальные наблюдения и внезапные метафоры с подсчётами полученных-неполученных писем. Из этого гигантского разношёрстного вороха каждый вправе выбирать своё.
Можно, к примеру, смело пропускать куски хорошо знакомых книг Абрама Терца о Пушкине и Гоголе, сосредоточив внимание на другой, менее известной ипостаси личности Андрея Донатовича – читательской.
М. В. Розанова и А. Д. Синявский Середина 80-х гг.
Из личной коллекции М.В.Розановой
Надвинув на голову шапку-ушанку (для изоляции от шума радио, стука доминошных костяшек, громких голосов соседей по бараку), читает увлечённо, норовя выписать и переслать жене то одну, то другую «сладкую цитату» из Дионисия Ареопагита и монографии о Пауле Клее, жития Ефросина Псковского и Упанишад, «Сказания…» Авраамия Палицына и писем Бурделя… Читает «Хранителя древностей», испытывая «тихое изумление» от его «естественно струящейся, живой интонации» (и – кто знает: не вдохновил ли Терца «мнимодетективный, антишпионский» роман Домбровского на впечатляющее «жанровое смещение» своего романа «Спокойной ночи», написанного уже после лагеря?). Читает можаевского «Фёдора Кузькина», ворчливо дистанцируясь от усматриваемого в повести приземлённого бытописательства (и подтвердждает подобной инстинктивной реакцией своё писательское стремление «быть правдивым с помощью нелепой фантазии»; ау, эссе о соцреализме, написанное ещё до лагерей!). Читает «Предварительные итоги», находя в проницательном скептицизме Трифонова по отношению к набирающей обороты суетливо-торгашеской «моде на иконы» весомое подкрепление своей обеспокоенности сходными процессами в мировоззренческой сфере – твёрдое неприятие и противостояние идеологии агрессивного ретроградного русопятства подвигает настороженно отслеживать амбициозные проекты Солоухина и Глазунова.
Углублённое, пристальное чтение как позиция и необходимая в лагерных условиях процедура духовной гигиены. Норма существования интеллигента. Не самоцель, но трамплин для рефлексии, нашедшей своё уникальное художественное воплощение в «Голосе из хора». Материалы этой книги предстают на страницах писем зачастую в неузнаваемо-черновом виде и читателю предоставляется простор для сопоставлений, возможность понаблюдать, как творит Синявский форму-коллаж; как сопрягает философские рассуждения о вечных проблемах с обжигающе-достоверными лагерными впечатлениями; как последние (из-за цензуры) в письмах маскируются писателем под литературоведение, пародируя тем самым рутинный профессионализм, из ярма которого Синявский всегда рвался в стихию вольного сочинительства.
В сюжете под названием «Карфаген» проступают контуры более обширной, чем личная жизнь, проблемы отношений с диссидентской средой. Отдавая должное бескомпромиссному подвижничеству представителей этой среды, он не мог скрыть в письмах недовольства иными ощутимыми на личном опыте человеческими проявлениями своих знакомцев-оппозиционеров. В наблюдениях Синявского и комментариях его вдовы присутствует тревога, связанная с возможностью перерождения естественных людских слабостей в опасные общественные тенденции: нетерпения – в нетерпимость, коллективного энтузиазма – в пренебрежение к индивидуальному выбору, выражающееся подчас во вмешательстве в частную жизнь отдельно взятого человека. Записные книжки Шаламова, «Невыносимая лёгкость бытия» Кундеры – из малого числа достойных текстов, смело и разумно затрагивающих данную тему, помогающих глубже понять как реальность 60-70-х годов, так и нынешнюю действительность; краткие выразительные свидетельства «127 писем…» – в том же ряду.
Глубинные движения души в письмах Синявского порой выражаются с помощью стихотворных реминисценций. В записи от 30.10.68 (письмо 64) читаем: «<…> быт выдаёт ухабы под боком, Блоком, «голос из хора»: меры нет» – и спотыкаемся о зашифрованную цитату (на неё-то и намекает невнятно бубнящая рифма боком-Блоком); восстановим её текст: лжи и коварству меры нет. Именно строка одного из самых безысходных блоковских стихотворений (его название озаглавило и книгу Андрея Донатовича) оказалась для писателя на удивление точным способом разговора о дикости каторжного мира, жестокости лагерного начальства, подлости вездесущего КГБ. Вне «ухабов быта» – музыка стиха. Гармонический строй высокой поэзии побуждает писателя продолжить косноязычно начинавшуюся фразу безмятежно-просветлёнными словами художественного текста: «а с первым снегом всегда детство.<…>Чему же тут радуются люди, если не внезапному преображению, чуду?». В мельчайшей группе слов проступает суть «Голоса из хора» (да и всего лагерного творчества Синявского): преодоление бесчеловечной реальности высотой человеческого духа. Быт превращается в бытие, творчество оказывается в родстве с чудотворством и мы, читатели, на миг становимся свидетелями преображения.
Два последних слова в заглавии трёхтомника – ключ к постижению его эмоциональной атмосферы. Книга писем Синявского (по справедливым словам его вдовы) – о любви к воздуху, ветру, Пушкину и т. д. (то бишь – к мирозданию), но и к конкретному человеку – Марии Розановой.
В усечённой фразе, акцентирующей люблю путём…умолчания, в телеграфной краткости вызывающе-простого «Машка, я тебя – люблю», в фейерверке скобок, неожиданно выстреливающих любовными признаниями – везде ощущается непреходящая сила и подлинность чувства Синявского; а порой наткнёмся на фрагменты, подобные записи от 09.03.68, начинающейся возгласом «Маша моя единая», и…
Нас захлёстывает водопад в 17 (!) строк, из которого автор рецензии может удержать и сберечь лишь отдельные нежные капли и блёстки: «Не знаю, чем и как отдарить тебя за такую доброту и сияние»; «только с тобой <…> возможны такие причуды судьбы, такая свобода парить над и вне обстановки, и детское доверие, которое я больше и больше постигаю в нас обоих <…>».
Три образа книги «Голос из хора» после знакомства с трёхтомником писем выстраиваются в единый, причудливый ряд. Образ первый (том 1, письмо 9, запись от 05.07.66): Робинзон Крузо, сумевший после кораблекрушения не просто выжить, но сохранить человеческое достоинство на необитаемом острове – «голый человек <…> на голой земле». Образ второй (том 2, письмо 54, запись от 03.06.68): Осип Мандельштам, «последний интеллигент» и поэт, бросивший вызов мгле надвигающегося тоталитаризма – «голый человек <…> на раздолье истории». Образ третий (том 3, письмо 121, запись от 03.03.71): развёрнутая характеристика Гамлета – «потерпевшего, голого, свободного человека, призванного восстановить справедливость в ситуации полнейшей <…> духовной разрухи <…>, <…> утвердить старый закон бытия в новых условиях, <…> придав моральным догматам характер личного поиска» (во всех трёх цитатах курсив мой – Е. Г.).
Мы видим, как от цитаты к цитате сходные вроде бы формулировки заостряются, расхожая словесная характеристика первого образа сменяется индивидуализированным эксцентричным парадоксом образа третьего: потерпевшийу голый, свободный – и ощущаем, что во всех трёх случаях Синявский узнаёт также… самого себя. Человека, очутившегося в экстремальной ситуации лагеря и ответившего на неё безграничной раскрепощённостью сознания, свободой творчества.
Задиристо торчащее из всех трёх формулировок словечко «голый» – индикатор последней правды рассматриваемых явлений. В духе карнавальных эскапад Синявского – писателя – в самый неожиданный момент резким жестом сорвать все оболочки образа, раздеть его. За словесной материей творчества Пушкина обнаружить энергетическую плодотворную пустоту, о которой пишет Терц в своих «Прогулках». За гротескной маской Абрама Терца – предельно искренний голос Андрея Донатовича Синявского. За многогранной яркостью и глубиной созданных писателем в лагере произведений – их беззащитно-голую первооснову, сплошной и цельный макротекст «127 писем о любви».
2005
Пристальное прочтение
Загадка «Надгробного слова»
«Надгробное слово» – не только один из самых страшных и безысходных, но и один из самых странных, самых загадочных рассказов Варлама Шаламова. На фоне других, не менее сильных вещей из шаламовского цикла «Артист лопаты» (куда входит и рассказ, рассматриваемый нами), «Надгробное слово» воспринимается как текст, отмеченный печатью особой художественной тайны.