В поисках утраченных предков (сборник) - Дмитрий Каралис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крепко жму руку, с приветом…
подпись (размашиста и непонятна)».
На этом же листе отцовской рукой написано: «Шура, если я умру, обратись к нему — он поможет».
Записка переходит из рук в руки, и мы пытаемся угадать подпись, но тщетно. «Надо же, — удивляемся мы, — на бланке ЦК КПСС. Кто же у него там был знакомый? Никогда не слышали».
Я вспоминаю, как мы все мыкались в нашей квартире на 2-й Советской. Феликс писал куда-то, просил поставить нас в особую очередь или дать жилье до подхода. Приходили комиссии, составляли акты. Депутат, задевая шляпой пеленки, пугливо пробирался по коридору; школьный родительский комитет давал мне какие-то ходатайства. Отец вместе со всеми подписывал письма и ехал на дачу — мерзнуть до поздней осени в нашей избушке. Прав ли он был, что не написал коротенькое письмо в Москву? Не знаю. Не мне его судить.
Еще одно письмо — треугольное, на бумаге в косую линейку, датированное 1946 годом, и с овальным штемпелем «Доплатное». Это что такое? Детский почерк, почти каракули. Я читаю вслух.
«Привет из далекого Приемника Распряделителя.
Добрий день или вечор, дорогой Николай Павлович и Александра Александровна. Хочу перыдать свой гарачый прывет что меня отправляют в спеть дет дом. Нас от везили в дет дом 27 октября я буду писать вам письмы из дет дома буду вычица в третьим класе на пяцерки и пишите мне почасте письмы и больше нима чаго писать до свиданя Николай Павлович и Александра Алескандровна жму крепка вашы руки. Дасвидание».
— А-а! Это Петро! Петруша! — вспоминают сестры. — Феликс, помнишь? Беспризорник, папа его в командировке подобрал. Он у нас долго жил, они с Юркой на полу спали.
— Помню, — кивает Феликс и берет письмо. — Батя его привез — вот, говорит, подобрал на станции. Мать пацана приняла, а батю выставила. Решила, что пацан его, нагулял где-то. Батя всю ночь под окнами ходил, просил нас открыть. А парень грязный, оборванный, мать заплакала, стала его в ванной мыть, воду включила и вышла, а он пальцем кран затыкает — боится, что вся вода вытечет. Помню я этого Петруху, исчез потом куда-то…
— Ну не пропал же, — говорит Вера. — В детдом все же забрали…
Я разбираю обратный адрес на письме. «Барановичская область, г. Новогрудок, ул. Ленина, Д. П. Р. МВД». Ни имени, ни фамилии.
Где сейчас этот Петруха? И Петруха ли? Вспоминает ли он хоть иногда, как в детстве попал в Ленинград и жил в большой семье у Николая Павловича и Александры Александровны? А может, он нашел своих родителей и все у него хорошо? И хочется верить, что так оно и случилось. Хочется верить…
Сестра берет твердый лист бумаги, сложенный вдвое, разворачивает. Стихи. Ольга Берггольц. Четкий почерк матери, чернила.
Мы говорим из Ленинграда…Здесь утро, солнце и Нева…Полна сентябрьской прохладой,В садах колышется листва.И золотые шпили блещутВ прозрачной, грозной тишине.И чайки розовые плещутКрылом точеным по волне.Все так же царственно спокоен,Овеян часом тишины,Наш город — труженик и воин —Встречает новый день войны…
Еще лист со стихами. Опять Ольга Берггольц.
Теперь — карандаш. И почерк не такой четкий, слабый.
Дарья Власовна, еще немного,День придет — над нашей головойПролетит последняя тревогаИ последний прозвучит отбой.И такой далекой, давней-давнейНам с тобой покажется войнаВ миг, когда толкнем рукою ставни,Сдернем шторы черные с окна.
На обоих листах даты: 1941 год.
Надежда откладывает стихи и хлюпает носом:
— Ничего не помню. Ничего…
— Ну ладно, ладно, — прижимает ее к своему плечу Саня. — Ладно.
Блокаду Надежда не помнит, сколько ее ни расспрашивай. Она помнит только, как в июне сорок пятого ее нес по Невскому военный на руках, играл оркестр, летели букеты цветов, а мать бежала где-то рядом и плакала. Надежда думала, что мать боится потерять ее, и кричала, обхватив военного за шею: «Мамочка, я здесь! Не плачь, мамочка, я здесь!»
…Мы продолжаем разбирать документы. Удостоверения к материнским медалям. Вот они, оказывается, где…
Орденская книжка 1945 года.
«…Орден «Материнская слава» в случае смерти матери вместе с орденской книжкой остается в семье для хранения как память».
Я собираю разложенные на столе бумаги и кладу их обратно в сумочку. Сохраним.
…Я сижу на скамье в предбаннике и смотрю в приоткрытую дверь на улицу.
Я уже намыл и напарил сына, и теперь он, с платком на голове, пьет на веранде чай. Жена рассказывает ему, как наш Джуль бился сегодня с двумя забежавшими на участок собаками.
Сын прихлебывает из блюдечка, слушает и порывается свистеть в позеленевшую гильзу, которую я выкопал в огороде. «Не свисти, — слышу я голос жены. — Денег не будет. И вообще дай ее сюда. Знаю, что дедушки Коли. Попьешь чай, отдам».
Я зачем-то наплел сыну, что мой отец оборонял наш участок от фашистов, и теперь сын не расстается с гильзой и требует от меня подробностей.
Прихваченная веревкой дверь поскрипывает на ветру, в щель тянет приятной прохладой, и в предбанник залетают первые желтые листочки.
Бане, как и дому, уже шесть лет, и она слегка потемнела внутри. Усохли доски на стенах — в ту осень мы спешили и ставили их влажными. Немного просела печка с закопченным котлом.
Я редко топлю нашу баньку — неинтересно париться одному.
Нет Феликса. Его нет уже три года. И никогда больше не будет…
Молодцовы приезжают редко. Саня, как и предсказывал Феликс, пошел в гору, и отпуск они проводят на юге. Они говорят, что грустят по Ленинграду, по нашему тенистому участку, иногда звонят, поздравляют с праздниками, но выбраться из Москвы им не так просто — там у них немного другая жизнь.
Правда, прошлым летом Саня приезжал на несколько дней в командировку, и мы с ним ходили на кладбище — к родителям и Феликсу, а потом парились, вспоминали, как играли в футбол, строили дом… И нам было грустно.
Старшая сестра Вера развелась с Удиловым, и тот приезжал несколько раз в ее отсутствие — забирал чемоданы с инструментами, коробочки, долго жаловался на сыновей и мою сестру, я молчал, поил его чаем, предлагал растопить баню, но он отказался и уехал поздней электричкой. Я помог ему донести до станции чемоданы.
Каменка, если плеснуть на нее из кружки, коротко взвизгивает и выдыхает невидимый пар. На пол я набросал свежего сена, и оно пахнет. Этому научил меня Феликс. Он успел попариться в бане.
Последние месяцы он жил в недостроенном доме, ездил отсюда на работу, и все у него складывалось плохо.
В институт пришел новый директор, занялся реорганизацией, начались интриги, Феликсу пришлось спасать свою лабораторию от распыления, добивать очередной прибор и представать перед аттестационными комиссиями, где усердно интересовались его образованием и прошлым.
Феликс, как утверждали очевидцы, вел себя на этих комиссиях дерзко и непочтительно.
Что произошло у них с Лилей, никому не известно, но в тот год Феликс вдруг замкнулся и стал жить на недостроенной даче, встречая нас за столом, заваленным бумагами.
Сестры пытались улыбаться Феликсу, но улыбки получались нервные и холодные. «Что-то наш старший задурил, — подбирались они к разговору. — Задурил…» Феликс отодвигал кресло, потягивался, глядя в высокий потолок, и начинал приводить себя в порядок: брился, влезал в джинсы, надевал свежую рубашку и с улыбкой выходил на кухню.
— Я хозяин своей жизни! — Он протирал подбородок одеколоном и бодро оглядывал себя в зеркало, словно собирался на танцы. — Как захочу, так ей и распоряжусь. Так что не надо петь мне песен… — он подмигивал Молодцову. — Правильно, Саня?..
Саня улыбался с грустными глазами и шел в свою комнату, где на гвоздях висела рабочая одежда. Иногда они ходили прогуляться на пару, и сестры беспокойно качали головами и шептались.
Зима в тот год стояла лютая, скрипучая, и Феликс возвращался вечерами с работы, входил в темный остывающий дом, разводил огонь и готовил себе кофе, чтобы посидеть за бумагами.
Я приезжал к нему несколько раз, он молча жал мне руку, пропускал вперед и шел за мной, плотно закрывая двери. Мы вели неспешные разговоры. Говорил в основном он.
— Нет, все-таки ты неправильно живешь… — Феликс поднимался с новой упругой тахты и включал переносной телевизор. Я видел, что ему приятно принимать меня в уютной комнате с книгами, глобусом, столиком на колесиках и привезенными из венгерской командировки магнитофоном и кофемолкой. То ли Феликс надеялся вернуться к Лиле, то ли не имел времени заехать к ней, но весь его гардероб умещался на двух плечиках, повешенных у двери, и от этого просторная гостиная, обитая смуглой, как кожа метиса, вагонкой (мы травили ее морилкой), походила на мастерскую свободного философа, где страдают в одиночестве, но радуются сообща. — Да, я вчера думал о тебе. Все-таки ты неправильно живешь, — Феликс прищуривал глаза и смотрел за окно, на заснеженный участок. — Тебе надо составить замысел жизни. Писать так писать, а не пописывать. Бросить, например, все к черту, запереться на три месяца и написать повесть. Или роман. И дневник ежедневно веди, не лодырничай. А то статьи, рассказики… Брось ты эти компании — Гарик из консерватории, Марик из обсерватории…