Новый Мир ( № 10 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не умею ждать двое суток. Отчасти я устарел, как трифоновский герой Кандауров, мне все надо сделать “до упора”, у меня все спонтанно, но все и распланировано. Уже неделю, пока Саломея лежит в больнице, я каждый день вожу ей еду, которую она не ест, и фрукты, которые ей хочется, но которые ей есть нельзя. Ни одна душа не знает, что я нахожусь во внутренней панике, которую стараюсь ничем не выказывать. У собаки, у Розы, под мышкой огромная, с ладонь, опухоль. То есть у нее две опухоли: одна на бедре, эдакий бугорок, который она все время лижет, почти разросшаяся родинка, об этой опухоли мы знали, и, по правилам, ее давно надо было вырезать. Я так это себе и наметил — когда Саломея будет в больнице, свожу Розу в ветлечебницу на улице Россолимо. Копеечное, как мне казалось, быстрое дело под местным наркозом. Но не тут-то было...
Сейчас утро уже заканчивается. Хорош немецкий кофе, хорош “Брётхен”. Главное, что Саломея жива, а Роза, это было слышно в трубку, своим густым, совсем не женственным басом облаивает двор. Что же мне хотелось сказать? О не головном, а природном и естественном счастье, тяжелом, правда, как хомут першерона. Этого редчайшего счастья привязанности и любви я, может быть, и не хотел бы иметь в лице данного конкретного объекта. Но что делать — другим не располагаю. Это волшебство, это магнит. Такими были первые ассоциации, которые пронеслись у меня в сознании, когда я по телефону услышал голос Саломеи:
— Не волнуйся, у меня все в порядке.
— А как собака?
— С собакой тоже все в порядке. Она облаивает двор с балкона.
— Не выпускай ее на балкон слишком рано, она способна перебудить весь квартал.
Голос у Розы — густой, рыкающий бас. Я всегда думаю, что по мощи он не уступает густой патоке контральто Саломеи.
Ну слава Богу, все живы. То напряжение, которое исподволь владело мною все утро, ушло, душа моя теперь свободна на двое суток. Саломея снова, еле передвигая ноги, приползет на свои процедуры, и какой она оттуда выйдет? Как обычно, почти как вчера, с обновленно-ликующим организмом или... Специалисты хорошо знают, как сложны работающие гидросистемы и как легко разбалансировать их при любом изменении давления или подключения. Саломея не любит рассказывать, какая иногда в их зале бывает паника. Кого-нибудь вместе с аппаратом и креслом выгораживают ширмочками, и туда, за ширмочку, набиваются два или три врача. Потом ширмочку уносят, и все продолжается как всегда. Это человек вернулся с того света. Сего-дня хорошо, но через день я снова буду напряженно ждать утреннего звонка.
Мы поговорили еще пять минут, и я остался наедине с будущей лекцией и воспоминаниями. Но сначала кофе, булочку с джемом, которую принесла немецкая улыбающаяся фрау, и пасьянс из карточек с цитатами, приготовленными для лекции. Какое же счастье, когда душа свободна от тревоги за близких! Саломея сейчас, наверное, варит манную кашу для себя, Роза уже получила свою порцию геркулеса с вареным и крупно порезанным телячьим сердцем, но, немедленно проглотив, все равно смотрит на Саломею невинным и честным взглядом абсолютно никогда не евшей собаки.
В гостинице почти пусто, можно наслаждаться стерильным немецким уютом, словно выцветшим ароматом кофе, можно разложить на столе, где ни единой пылинки или крошки, привезенные из Москвы карточки: направо — выписки из стихов и бумаг Ломоносова, налево — выписки из сочинений Пастернака. У Ломоносова не было никаких премий, только жалованная императрицей табакерка с ее персоной. Тоже был, что называется, не простой человек: немало этот русский гений написал жалоб на коллег и уничтожающих характеристик. И как символичны ксероксные фотографии, которые я выложил сейчас на стол. Одна из них открывает, а другая закрывает знаменитую, 1982 года издания, книгу пастернаковской прозы. Обе сняты в Переделкине, на обеих поэт в сером пиджаке, светлых летних брюках, уже седой, значит, накануне итогов. Но на фотографии, закрывающей книгу, он с двумя собаками. Два пушистых лохматых пса. Один из них открыл пасть и улыбается точь-в-точь как Роза.
Часа два теперь посижу над своими карточками, а потом через весь город пойду обедать. Лирическое раздумье укрепляет сознание, делая его более гибким, многовариантным, и точнее формулирует духовные параметры. А с чего, по правде сказать, мы кормимся? Только с собственной души, с того, что пережили и зафиксировали в себе, чтобы потом одарить, ну не мир, а хотя бы научное сообщество. Правда, пишет это научное сообщество таким корявым языком прописей, так суконно выстраивает слова, что оторопь берет. Что там по соответствующему поводу говорил Пастернак?
Но начнем компоновать образ будущей лекции с самого начала.
В лекциях длинные прозаические цитаты выглядят довольно нелепо. Чудовищно выглядят цитаты стихотворные не на языке оригинала. Образы сплющиваются, превращаясь в фигурки театра теней. Воображение вроде бы не отказывает им в жизни, но это какая-то условная жизнь, существующая лишь в определенном ракурсе и при специальном освещении. Я твердо решаю сейчас, что в лекции постараюсь все лишь обсказать. Столь же нелепо будет выглядеть цитирование “Размышления о пользе стекла” Ломоносова, как и последних стихов из “Живаго”. Переводчик должен умертвить в себе поэта, чтобы дух возродился в чужом стихотворении. Обо всем этом можно было и не говорить, потому что это очевидно. Цитат — не будет, в сплетении чужих историй должна возникнуть новая данность, в которой, может быть, как привидение в зеркале, появятся вызванные мною духи. И почему бы им не прийти на мой зов и не показать себя? Но зеркала не надо, все должно произойти в сознании слушателя.
И тем не менее без одной цитаты обойтись именно в местной аудитории очень тяжело. Она актуальна уже скоро сто лет, почти с тех пор, как впервые на марбургской привокзальной площади, с которой в те времена открывался более свободный вид, появился папин костюм, папин чемодан и подаренные мамой сыну на эту поездку деньги. Это драгоценная цитата для Марбурга, потому что она на многие годы вперед определила оптику и взгляд на город тысяч людей. В этом особенность любого поэта: написав для себя или для близких, он прививает, делая его безусловным, свой взгляд всем. Теперь мы все видим так и никак по-другому. Но во имя выразительности, закавычив цитату, я все-таки сменю в ней местоимение первого лица на третье:
“Он стоял, заломя голову и задыхаясь. Над ним высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка. С десятого шага он перестал понимать, где находился. Он вспомнил, что связь с остальным миром забыл в вагоне и ее теперь… назад не воротишь...” Пленительнейшие строки эти можно было бы и продолжить, потому что драгоценное для любого краеведа описание его города пером признанного гения на этом не кончается. Здесь будет время действия — полдень, описание улиц, сделанное с предельной для Пастернака, выплескивающейся образностью, тут прозвучит конструкция домов, и вдруг возникает совершенно новый образ и новая мысль. Она лучше всего свидетельствует, что тема моей лекции уже была придумана тогда, потому что любой человек из России, попадающий к подножью этой огромной скалы, неизбежно что-то должен вспомнить. Опять, чтобы не менять ритма, произвожу ту же операцию с местоимениями: “Вдруг он понял, что пятилетнему шарканью Ломоносова по этим самым мостовым должен был предшествовать день, когда он входил в этот город впервые...”
Как же все-таки закончить эту часть записок? Мой опыт литературоведа показывает, что, как бы автор ни умничал, тот образ, который первоначально привиделся ему, несмотря на пересечения мыслей и пространные эпизоды вначале, все равно вытеснит скомпонованное произвольно. Ничего не могу с собою поделать: я никогда не забуду тяжести на моих руках почти умирающей собаки, когда нес ее из операционной с третьего этажа ветеринарной клиники по улице Россолимо, и неожиданности вот этого телефонного звонка в университетской гостинице Марбурга.
Волшебный город: здесь старая юношеская любовь всегда сама приходит на свидание. Сначала к молодому Пастернаку приехали сестры Высоцкие, а потом из близлежащего Франкфурта-на-Майне прислала призывное письмецо двоюродная сестра, Ольга Фрейденберг. В моем спокойном и тихом номере, где витали еще запахи кофе и не попрятались по углам образы отнюдь не раблезианского застолья, вдруг раздался звонок. Я бы совсем не удивился, если бы это была мелодия Моцарта, традиционная и привлекательная, из моего любимого мобильного телефона. Это значило бы, что меня преследует Москва, и преследует совсем не тревожно, не страшно, потому как я только что разговаривал с Саломеей. Но меня вызывал по гостиничному телефону Марбург! А что он мог мне предложить, если дата и даже время моей лекции были уже обусловлены и назначены?