La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все было так, словно навязчивые кошмары Норы, собравшись в единую стаю после ее смерти, теперь норовят угнездиться в мозгу дочери. Донеся на себя в муниципалитет, Ида вернулась к своей прежней жизни. А жила она совершенно так, как арийка должна жить среди арийцев, и никто, как казалось, не сомневался в полной ее арийскости, и в тех редких случаях, когда ей приходилось предъявлять документы (скажем, при получении жалования), хотя сердце ее и принималось прыгать в груди, на фамилию ее матери решительно никто не обращал внимания. Ее расовый секрет, как казалось, был похоронен в анналах Генеральной картотеки и навсегда; однако же, она, зная, что он там зарегистрирован, постоянно дрожала, боясь, что какое-то известие о нем выйдет наружу и пометит ее самое, а в особенности Нино, клеймом отщепенцев, расово неполноценных существ. С другой стороны, разъясняя в школе права и обязанности чистокровных арийцев, она, негласная полуеврейка, испытывала чувство вины, словно взяла что-то чужое или кого-то обманула.
Даже когда она выходила в магазин за продуктами, ее охватывало ощущение, что она нищенствует, она чувствовала себя беспризорной собачонкой, вторгающейся на чужую территорию. В конце концов она как-то постепенно — хотя до введения расовых законов не зналась ни с одним евреем, кроме Норы, — она, блуждая самыми непредвиденными маршрутами, оказалась в черте римского гетто: ее так и тянуло к прилавочкам и лавкам простых евреев, которым в эту пору не было еще запрещено заниматься своими маленькими гешефтами.
Сначала из-за природной робости она выбирала только вышедших в тираж старух с потухшими глазами и сжатыми в комочек губами. Однако же со временем у нее появились несколько знакомых, бывших не столь молчаливыми. В основном это были жившие в этих местах женщины, которые, взглянув на семитский разрез ее глаз, непрочь были с нею мимоходом поболтать.
В этих местах пополнялся ее багаж историко-политических сведений, поскольку, разговаривая с арийцами, она определенных тем не касалась, а обычными средствами информации по тем или иным причинам пользоваться избегала. Семейный радиоприемник, который еще при жизни Альфио стоял у них бог знает сколько лет, уже год как перестал работать, так что Ниннарьедду в конце концов разобрал его на части и пустил их на какие-то конструкции; у нее же не было денег на покупку нового. А что до газет, то она так и не приобрела привычки их читать, и в дом попадали разве что спортивные выпуски или киноиздания, которыми интересовался один Нино. Газеты, стоило ей их завидеть, всегда вызывали в ней какое-то врожденное чувство отторжения и враждебности; в последнее же время она впадала в самую настоящую растерянность, едва бросив взгляд на заголовки первой страницы, такие крупные и такие черные. Проходя мимо газетных киосков или входя в трамвай, она каждый день искоса на них посматривала, проверяя, не возвещают ли они, случаем, аршинными буквами, среди многих и многих прегрешений евреев, также и о ее собственных прегрешениях, нет ли там этой злосчастной фамилии — АЛЬМАДЖА…
Расположенное не слишком далеко от ее школы гетто всегда являлось маленьким районом, отгороженным — вплоть до девятнадцатого века — высокими стенами и воротами, которые затворялись по вечерам; район был подвержен лихорадке, рядом были испарения и илистая грязь Тибра, еще не схваченного набережными. С тех пор, как в этом старом районе были проведены оздоровительные ирригационные работы, а стены снесены, его население стало непрестанно увеличиваться; и теперь, все на тех же четырех улочках и двух маленьких площадях, народ сновал уже тысячами. Там были многие сотни младенцев и мальчуганов — кудрявых, с живыми глазами; еще в начале войны, прежде чем начался всеобщий голод, там бродили эскадроны котов, квартировавших в развалинах Театра Марцелла, что буквально находился в двух шагах от гетто. Жители, по большей части, были бродячими продавцами или старьевщиками — единственные два ремесла, на которые закон уполномочивал евреев в прошлые века; после начала войны разрешение это было упразднено, и новые фашистские законы их запрещали. Лишь немногие из евреев имели подвальные магазинчики, где хранились и продавались старые вещи. В этом более или менее и заключались все ресурсы этой маленькой деревеньки.
Во многих семьях, живших в гетто, об угрожающих декретах едва слышали, их считали относящимися к немногим зажиточным евреям, которые жили там и сям в буржуазных кварталах большого Рима. А что до прочих грозных вестей, циркулировавших подспудно, то все, что Ида слышала, было обрывочным и неясным. В основном среди ее приятельниц, работавших в лавочках, царила атмосфера недоверия ко всему, простодушная и весьма открытая. На ее легкие намеки, уклончивые намеки арийки, эти несчастные бабенки, замороченные своими делами, отвечали с неким уклончивым легкомыслием или с податливой покладистостью. Все эти известия — не что, мол, иное, как измышления пропаганды. Кроме того, есть вещи, которые в Италии не могут произойти никогда. Они верили в покровительство влиятельных друзей, в снисходительность фашистских бонз, в связи старейшин гетто и главного раввина; верили в доброжелательность Муссолини и даже в то, что их не бросит Папа римский (хотя папы-то, на самом деле, уже много веков были едва ли не худшими их преследователями). Если кто-то из них высказывал скептицизм, они встречали его слова враждебным недоверием. Впрочем, в их положении у них не было иной защиты.
Среди них время от времени ей встречалась старая дева по имени Вильма, которая в местном кругу слыла за слабоумную. Мышцы всего ее тела и лица постоянно находились в движении, взгляд же был неподвижным и неестественно сияющим.
Она очень рано осталась сиротой и, поскольку не выказывала способностей к чему-либо другому, стала работать на переноске тяжестей, то есть грузчиком и носильщиком. Целыми днями она сновала по району Трастевере и площади Кампо деи Фьори, где успевала еще и выпрашивать объедки — не для себя, а для кошек, живших в Театре Марцелла. Наверное, единственными светлыми моментами ее жизни были минуты, когда она на закате усаживалась там на обломке камня, кошки ее окружали, и она кидала им тухлые рыбьи головы и кровавые ошметки мяса. В это время ее лицо переставало выделывать лихорадочные гримасы, становилось спокойным и приветливым, словно она попала в рай. (Впрочем, когда война затянулась, эти ее блаженные свидания с кошками канули в область предания.)
Уже довольно давно Вильма, совершая свои ежедневные ходки с грузами и тяжестями, стала приносить в гетто известия странные и неслыханные, которые другие женщины отказывались воспринимать, считая их порождениями больного мозга. Да, фантазия ее работала неуемно, но впоследствии оказалось, что некоторые плоды этой фантазии сильно уступают тому, что преподнесла ей действительность.
Вильма утверждала, что в курсе всего происходящего ее держит одна монахиня (переноской тяжестей она, помимо других мест, подрабатывала в ближайшем монастыре), иногда же она говорила про одну синьору, которая тайком слушает разные запрещенные радиостанции, но отказывалась назвать ее имя. Как бы там ни было, она уверяла, что информация достоверна, и изо дня в день повторяла ее всем встречным и поперечным хриплым голосом, захлебываясь — так, словно о чем-то просила. Но замечая, что ее не слушают или что ей не верят, она разражалась тревожным смехом, похожим на конвульсивный кашель. Единственным человеком, который слушал ее серьезно, была Идуцца, потому что в ее глазах Вильма и по виду, и по манерам смахивала на пророчицу.
В описываемую пору Вильма в своих тирадах, настолько же настойчивых, насколько и бесполезных, упорно повторяла призыв увезти в безопасное место по крайней мере младенцев, уверяя, что она узнала от своей монахини: на ближайшее будущее намечается новое истребление евреев, хуже того, что было при царе Ироде. Как только немцы занимали какой-нибудь населенный пункт, они первым делом собирали вместе всех евреев безо всякого исключения и увозили их прочь, за пределы границ, неизвестно куда, «в ночь и туман». Большая часть их умирала по дороге или впадала в бесчувственное состояние. И всех их, мертвых и живых, бросали одного за другим в огромные ямы, которые их собственные сородичи и товарищи были вынуждены выкапывать. Единственные евреи, кого оставляли жить, были сильные взрослые мужчины, они должны были работать для войны в качестве рабов. А детей убивали поголовно, от первого до последнего, и бросали их в общие могилы, выкопанные вдоль дорог.
Как-то раз свидетелем этих Вильминых разговоров оказалась, кроме Идуццы, также и одна пожилая женщина, затрапезно одетая, но со шляпкой на голове. Она с серьезным видом кивала в ответ на хриплые жалобы Вильмы. Более того, понизив голос из-за боязни шпионов, она сама вмешалась и стала уверять, что собственными ушами слышала от одного унтер-офицера карабинеров, что по немецким законам евреи — вроде вшей, и их следует передавить всех до одного. После победы, которая близка и не подлежит сомнению, Италия тоже станет территорией рейха и будет подчиняться таким же законам. На соборе Святого Петра вместо христианского креста водрузят свастику, и даже христиане, прошедшие крещение, должны будут, чтобы не попасть в черный список, доказать чистоту своей арийской крови вплоть до четвертого колена!