Мизери - Галина Докса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Американское, — объяснила девочка, когда учительница пожаловалась, что невкусно, и отдала свою порцию ей. — Я тоже больше люблю советское, то есть русское.
«Вот видишь!» — хотела воскликнуть Света, но передумала, решив отложить разговор, очень ее занимавший, до другого раза.
«Мизери» оказался короче, чем помнилось Свете. Вид окровавленной головы на полу вызвал у нее зевоту. Девочка ничуть не испугалась крови. «Фильм, конечно, не вполне детский, но и взрослого в нем очень немного», — успокоилась Света.
Они вышли из кинотеатра в прекрасном настроении. Уже стемнело. Светлана Петровна проводила Свету до дому — девочка жила в двух шагах от проспекта — и улыбнулась на прощание:
— Спасибо за компанию.
Маленькая Света взялась за ручку двери, но медлила, опустив голову, как бы желая и не решаясь о чем–то спросить.
— Ты не боишься опоздать на «Санта — Барбару?» — помогла ей учительница и подтолкнула к двери.
— Я не смотрю, — сказала маленькая Света. — Скучно. В Америке он уже кончился. Хотите, я скажу вам, что с ними стало?
— Не нужно. Я тоже не смотрю. Плохой фильм. Америка, по–моему, совсем не такая. То ли дело — «Мизери», а?
— Мизери — это клёво! — сказала маленькая Света и нырнула в подъезд. — До свидания!
«Ребенок, русский ребенок, — улыбаясь всю дорогу до метро, повторяла Света. — Клёво, очень клёво, Светлана Петровна. Так клёво, что не клюет… Вот и метро… Что ж это я, наивная, здесь делаю? Ни копеечки в кармане, а в метро собралась! Ха! Вот было бы клёво попробовать пройти по трамвайной карточке… Рискнуть?»
Убоявшись риска, Света повернула от метро и направилась к трамвайной остановке. Ей не хотелось рано возвращаться домой, и она решила заняться расклеиванием объявлений о находке перчатки сегодня же. Подойдя к остановке, Света вытащила листок с ярко отпечатанным текстом, выбрала столб почище и наклеила на него листок примерно на уровне лица. Какой–то мужчина, стоило ей отойти, подошел и прочитал, шевеля губами. Света покраснела. Ей было неловко за свое глупое объявление. Она поспешила отвернуться и забыть о любопытном читателе. Трамвай долго не подходил. Дождавшись его, Света проехала две остановки, вышла, наклеила объявление — очень косо! — и успела запрыгнуть обратно в вагон. Так она выскакивала и запрыгивала еще несколько остановок. Потом ей надоело выскакивать, и она, незаметно помахав рукой отъезжающим без нее пассажирам, пошла пешком вдоль трамвайной колеи — по проезжей части, довольно безопасной после семи вечера в заводском районе, отделяющем центр города от его новостроек, куда добралась Света поздним вечером, ступая по шпалам, уложенным неравномерно, как годы ее жизни, прожитой в этом городе, у этой площади: квадратной, продутой ветрами, безлюдной, ибо нет на ней ни одного магазина, ни даже маленького подвальчика, где торговали бы всякой всячиной, нужной людям, а только универсам во дворе Светиного дома, отживающий век свой, распавшийся на нечеткие ряды весовой торговли, с кассиршами, скучающими по вечерам, потому что старушки, их дневные клиентки, смотрят в это время по телевизору заграничную жизнь (но товар по старинке берут русский, не доверяя ярким упаковкам сухих пайков из Европы, Азии и Америки).
Дойдя до своей остановки, наклеив объявление, Света бегом бросилась к универсаму, успела… Но, вспомнив в который раз, что потеряла кошелек, положила кусочек сыра обратно на прилавок и вышла. У нее оставалось ненаклеенным последнее объявление. Похвалив себя за смекалку, Света засунула его за разбитое стекло старой доски, на которой в прежние времена вывешивались под замок государственные объявления о найме рабочей силы. Призыв «Требуются», повторенный трижды, застрял в Светином сознании надолго — как раз настолько, чтобы, твердя его, подняться в квартиру, открыть дверь (ключ сделал один оборот, но Света не помнила, сколько раз она повернула ключ утром, ах, да! — закрывал учитель физкультуры, он оставил шапку и возвращался за ней), зажечь свет, постоять под душем, поковырять ложкой в холодной гречневой каше, оставшейся с завтрака, принять таблетку («Предпоследняя», — спокойно отметила Света) и лечь с книгой на мамину кровать.
«Требуется… Требуется… Смысл! — остановила Света мельтешение случайного слова. — Очень требуется смысл всему, что вокруг меня и во мне. Последнее — несомненно».
Не читалось. Северный ветер барабанил в стекло. Зиме оставалось не больше двух месяцев. И она уж сдалась, эта неупорная зима, лопнувшая оттепелью, как дутая серьезность смехом (в простой игре, где играющие, рассевшись по кругу, стараются не смотреть на ведущего, чтобы не прыснуть, признав поражение, от вида невинного детского пальчика, поднятого вверх, изгибающегося коротким червячком, ужасно нелепо)…
Ужасно нелепо.
Она заснула наконец. Утро было недостижимо. Утро не могло наступить. Но оно наступило.
* * *Лет до двенадцати Света с мамой жили в центре Ленинграда, в большом некрасивом доме на канале Грибоедова. Дом был построен в виде буквы «П» и имел благодаря этому обширный двор с чахлым газончиком посередине и кирпичной помойкой в углу. Двор этот в любую погоду был полон детьми. Дети всех возрастов гуляли там до сумерек, до тех пор, пока одно за другим не начинали вспыхивать окна в гулких каменных стенах, отражавших мелодическим эхом какофонию ребячьих голосов. Распахивались широкие форточки, матери высовывали головы, и двор оглашался их призывами. Имена детей, выкликаемых матерями, скакали от стены к стене («Ма–ша… Се–ня… Кос–тик»)… путались слогами («Ма–ня… Ко–ша»)… подпрыгивали под самую крышу («Ко–о–о») и звонко падали («…стик!»), ударяясь оземь (все — мимо ушей их владельцев), пока — уже в полной темноте — игра звуков не накрывалась одним долгим, в унисон стекавшимся каноном: «Домо–о–й…»
Во дворе, где играла в детстве Света, мальчишки сражались с девчонками за право владения газоном, окруженным низенькой чугунной решеткой и украшенным тремя кустами шиповника и тремя высокими пнями. Деревья — тополя — были спилены в войну, но их невыкорчеванные обрубки долго сохраняли в себе волю к жизни и во времена Светиного детства, пришедшегося на второе послевоенное десятилетие, все еще зеленели свежими побегами. Странные это были растения — послевоенные пни. Вокруг слегка наклонной площадки спила, отполированной до зеркальной гладкости, вздымались наподобие неуклюжего фонтана и разбрызгивались в стороны острые, жесткие ветки–прутья. Весной прутья набухали тяжелыми почками, от которых пахло каким–то лекарством, а летом, одевшись листвой, они превращали пни в некий вполне живой и устойчивый растительный организм, в нечто среднее между кустом и… цветком, в чашечке которого могли при желании поместиться несколько дюймовочек (или мальчиков–с–пальчик) подросткового размера. Кусты же шиповника — настоящие, посаженные недавно цветы — не котировались в пределах Светиного двора в качестве жилищ и укрытий. С мая по сентябрь бессменным розовым дозором стояли они по углам газона, осыпая на траву тугие шелковые лепестки, неинтересные детям.
Летом двор пустел. Детей отправляли в пионерские лагеря или в деревню, на парное молоко и босоногую жизнь. Белые ночи опускались в притихший двор и гасили вечернюю пестрядь окон, молчащих, раскрытых в жару, тихо играющих отсветами долгих закатов. Света с мамой почти никогда не уезжали из города летом. У них не было родственников в деревне, в лагерь же Свету мать боялась отправлять после того лета, когда она чуть не утонула на глазах у вожатой, потеряв дно и сильно испугавшись. Снять дачу в пригороде мать не могла, потому что копила деньги на кооперативную квартиру, которую и купила, когда Свете исполнилось двенадцать лет.
Зимой, весной и осенью Света носилась по двору, дралась с мальчишками за газон и в случае победы играла с подружками в куклы, устраивая на пне за завесой прутьев домик себе и резиновой дочке немецкого происхождения. У каждой маленькой мамы была в те времена такая дочка, купленная за сумму всего в сто раз меньшую, чем составляла величина взноса за кооперативную однокомнатную квартиру. «На кооператив» откладывали немногие, но дорогая немецкая кукла рано или поздно появлялась в любой, самой бедной, семье. Рано или поздно наступал день рождения, и на стул у изголовья ставилась коробка, и ночью открывалась крышка, и вынималась она — блондинка или брюнетка, с короткими волосами, или с косами, в платье полосатом или белом, неописуемо прекрасном, оставляемом на праздник, а новоявленной Соне или Кате (имя обозначалось в виде бесцветной татуировки на шее под волосами, и требовалась большая смелость, чтобы нарушить закон и назвать куклу по–своему), долгожданной «резиновой Зине», обутой в резиновые же бальные туфли, срочно шилось усталыми материнскими руками платье на смену, и часто оно шло Кате или Соне больше, чем праздничное.