Против неба на земле - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Завел бы себе собаку, – наседают сочувствующие. – Вместо кота. Ты идешь – она впереди бежит. Всё веселее.
– Зачем мне собака? – отвечает без улыбки. – Я и сам могу. Впереди себя.
Вот он взбирается в гору, вписываясь в окрестный пейзаж, в плавных очертаниях души и тела. Вот он шагает по тротуару, по некрупным его плитам, не наступая на стыки, – такая у него игра; шагает мягко, пружинисто, по-звериному, чем и подпугивает пешехода, объявившись беззвучно за спиной. Идет старый еврей по новой жизни, идет себе и идет, крутит по сторонам головой, глазастый и неспешный, с благодарностью за прожитый день, с надеждой на подступающий вечер. Он бы и абажур приметил за окном, розовый, с кистями, низко подвешенный на шелковых шнурах, средоточие семейного покоя у стола; приметил бы и неспешное чаепитие, заварочный чайник, сахарницу со щипчиками, сливочник, унюхал бы прелести клубничного варенья, но нет на его пути абажуров, нет надменных швейцаров у дверей и натужливых кариатид прошлого, что надежно подпирали балконы.
На вершине холма он останавливается, разглядывает знакомые до мелочей подробности. Желтизну самоцветов, ненароком просыпанных по окрестностям. Густоту синевы, чернотой утекающей за окоём. Автомобильные фары на дальнем шоссе: светлым обещанием на подъеме – рубиновым расставанием на спуске. Опадает донизу белесая взвесь, как укладывается на ночлег в долине, глушит огни на дороге, заглатывает очертания холмов. Прицелился тростью в невидимую цель, выстрелил – пу! – и степенно пошел дальше; уткнул зонт в асфальт, обтанцевал вкруг него под неслышную мелодию, посмаковал вслух: «…яко червь во свище ореховом…», – Шпильман и это углядел, не уловив смысла. Когда они пересекаются встречными маршрутами, не здороваются, не улыбаются друг другу, не взглядывают приветливо, но ощущение родства, душевной близости, единой печали возникает, должно быть, у каждого. Сколько прошло мимо тебя, друг Шпильман, кого упустил по жизни, не сделал шага навстречу, не обогрел вниманием, – эх, ты-ы! эх, я-а!..
К ночи Живущий поодаль уходит с балкона в дом, укладывается под одеялом, подворачивает его, чтобы не дуло, – как это Шпильману знакомо! – обследует ногой прохладу непрогретых пазушек, рассматривает без цели притушенную белизну потолка, неприметно отплывает от пристани… и сразу вступает голос:
– Ты не закрыл дверь.
– Закрыл.
– Нет, не закрыл.
– Уйди. Я хочу спать.
– Я тоже. Но ты не закрыл дверь.
Откидывает одеяло, шагает босиком с зажмуренными глазами, лунатиком тянет руки, жалобно хнычет в темноте:
– Я закрыл. Закрыл…
– Не закрыл.
– Ну, убедился, идиот?!..
Молчит. Возвращается в комнату. Укладывается в кровать. В душные ночи, когда жарко под простыней, он ложится на спину, раскидывает руки на стороны, ладонями ощущает прохладу необогретых пространств, вновь отчаливает в плавание…
– Ты не отключил газ.
– Отключил.
Поскуливает:
– Не отключил, не отключил… Я лучше знаю…
Берег отдаляется. Смываются очертания. Подступают девочки из журнала в одеждах и без – «parma violet… camellia pink… very flirty… very sexy…»
– Поздно, милые, поздно.
– Плохо ты себя знаешь, старик.
И снятся встревоженные беспокойные сны…
10
Ночами, во снах, звонят в его дверь. Встает с постели, смотрит в глазок – никого. И опять никого. И опять… Сны оповещают о своем появлении нежданным звонком; ночами, во снах, навещают Шпильмана детские страхи, которые приходят непрошеными, туманят голову, а под утро возвращаются в свои хранилища, чтобы вновь появиться и потревожить.
Подворотня во снах, продувная, недобрая, нескончаемая, где полумрак, огонек папиросы, золотая коронка на зубе, сплевывание под ноги прохожего, посвистывание с угрозой; подворотня, которую надо преодолеть на пути к маме, в обогретое жилище. Кухня – огромная, закопченная от множества примусов и керосинок. Помойное ведро с тараканами, плоскими и верткими. Дверь на черный ход, во сне вечно не запертая, затаившаяся за ней опасность – зябким кошмаром. Крюк обвисает понизу, его следует поскорее воткнуть в пробой, но всё происходит замедленно, и пока накидываешь этот неподатливый крюк, могут рвануть с той стороны, распахнуть дверь, ворваться, гикнуть и завалить… Коридор в тех же снах, безмерный по высоте, сумрачно темный, с глубокими пазухами по углам, откуда потянутся цепкие руки. Туалет в конце коридора, тесный, нечистый, с подтеками на полу и заплаканным бачком на стене; унитаз шевелится, грозя завалиться, дверь не запирается, крюк не накидывается, тараканы не переводятся, подворотня не кончается… Шпильман просыпается в испарине. Глотает воду из бутылки. Та дверь не в его прошлом, та кухня, тот туалет с подворотней, да и тараканы выглядели иначе, – сны наползают к Шпильману из чужого детства, кто-то навязывает ему свои сны…
Прохладные вечера. Выцветшие в голубизну дали. Редкие машины, ненужные перемигивания светофоров, пустота пространств, которые не заполнить. По радио сообщают: натекает туман. Река мглистого тумана сползает в низинные долины, петляет по извилинам дорог, топит под собой мосты и придорожные знаки, глушит голоса и звуки. Пробки на подъезде к городу, а здесь пусто, возле музея пусто и возле Шпильмана. «Когда человек ищет счастье, он готов подниматься на вершины, спускаться в пропасти, кружить по равнинам. Но к чему столько беготни? Стой он на месте, счастье, быть может, отыщет его само». – «Здравствуй, – скажет, – а вот и я…» Она вышла на него из этой двери, в платье до полу, которое делало выше ростом, притихшая, с отсутствующей улыбкой, утонувшая в неведомых ощущениях, зашагала неторопливо, сводя с ума приближением, которое дороже многого, и Шпильмана лунатиком потянуло навстречу. «Имейте в виду, – заговорил на подходе. – Ваша красота – дар редкостный. Дана на поддержание и убережение, чтобы нас радовать. Сохраните до старости, иначе с вас спросится». – «Я постараюсь», – ответила без улыбки.
Музыка в машине, привычное ожидание, затянувшееся на годы. Чтобы заново – тень на подходе. След узкой ступни. Прохлада ладони… Она лежала с закрытыми глазами, нехотя опадая с вершин раскрытости, поворачивала затем голову, близко, на подушке, взором во взор, улыбалась несмелым заговорщиком, хорошея безмерно, – этот момент он любил более всего. «Не спи». – «Я не сплю». Жалели время. Мгновения они жалели…
Трогает с места, медленно пересекает стоянку и выезжает на дорогу. Машина у светофора, на просвет фар – обнаженные женские руки над головой, поправляющие прическу, жест знакомый, невозможно притягательный. Обогнул, встал рядом – оттуда осмотрели его быстро и цепко, как проверили на скорую надобность, за ненадобностью отвернулись. Набрал номер, позвонил самому себе, наговорил записывающему аппарату, чтобы по возвращении услышать:
– Здравствуй, ну как ты там? Приеду – поговорим. Поглядим друг на друга. Порадуемся…
Поздние назойливые дожди. Вкрадчивое перешептывание листвы за окном. Бежит сон из глаз, покой из души. Дом без адреса. Жилец без имени. Муж без жены, допущенный в тайны страданий. «Сделайте из моей квартиры музей опустевшего жилища. Водите в нее туристов. Рассказывайте и показывайте…» Когда Шпильмана навещают нечастые гостьи, дом пропитывается дымком их сигарет, одежды удерживают запах табака, – ежик этого не одобряет, Шпильман не одобряет тоже, ибо испытал кое-кого в поисках прежних ощущений, но найти не нашел. Радость – продукт скоропортящийся. У печали – долгие сроки хранения. Грусть переливается через край и добавляется к чужой грусти, тоска к тоске; река вздохов стекает с гор на равнину, впадает в Средиземное море, смешиваясь и переполняя океаны, лишая права на выстраданное тобой отчаяние, – не отвести арык в сторону, не захлебнуться глотком снеговой печали. «Заберите всё – отчаяние оставьте при мне…»
Ветры – грудью в стекло. Хлесткие струи. Взвывания, как на корабле в штормовую погоду, а наутро – облетевшая листва у подъезда, кучно сбившаяся возле ступеней. На скамейке притих сокрушенный адон Кнафо, опечаленный мужчина, принимающий соседа со многими оговорками. Шпильман не соблюдает заповеди, ездит по субботам, и хотя он ставит машину за два квартала от дома, Кнафо всё видит и огорчается, сникший адон Кнафо с вечной влагой в глазу, отработавший на охране, в пугливых бдениях, половину отпущенных ему ночей. До утра слушал новости по радио, обмирал от окрестных шорохов, скрипов, шевеления теней, которые добавлялись к тревогам последних известий. Постарел, новости узнает при свете дня – не так вроде страшно, не так увлекательно.
– Событий прибавилось в мире, а нужного всё меньше и меньше. Как просеивается куда-то.
Никто не рождается с кипой на голове. Не опускается небесный огонь на жертвенник, пожирая сухое и влажное. Не расступаются морские воды для отвращения опасности. Недостает праведников, наделенных возвышенной душой. Когда подойдет наша очередь отводить беду, что же мы станем делать?..