Том 8. Вечный муж. Подросток. - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь важно отметить, что на грани 70-х годов появились работы, освещающие историю рода Долгоруких. Этой теме большое внимание уделяет С. М. Соловьев в своей „Истории России с древнейших времен“ (СПб., 1869. Т. 19).[240] В 1870 г. публикуется работа „Судьба князей Долгоруких при императрице Анне“ в журнале „Заря“ (№ 6. С. 152–170; № 7. С. 171–193). Этой публикации предшествовало обширное исследование, изданное под редакцией В. Долгорукого, „Долгорукие, Долгоруковы и Долгорукие-Аргутияские“ (СПб., 1869). Через год после выхода этой книги ее редактор, князь В. А. Долгорукий, оказался на скамье подсудимых, скомпрометировав тем самым историю своего рода. В библиотеке Пушкинского Дома сохранился экземпляр указанной книги со следующей автографической надписью князя А. Б. Лобанова-Ростовского, адресованной владельцу работы о роде Долгоруких: „Краткая биография автора купленной тобою книги: Князь Всеволод Алексеевич Долгорукий, 23 лет (сын № 195), решением СПбургского окружного суда, состоявшимся 27 февраля 1870 г., за участие в мошенничестве на сумму менее 300 р. приговорен к лишению всех особенных лично и по состоянию присвоенных ему прав и преимуществ и к заключению в тюрьме на полтора месяца; на приговор этот 29 октября того же года последовало высочайшее разрешение по окончанию тюремного содержания Долгорукого выслать из столицы для приписки к какому-нибудь мещанскому обществу в одной из внутренних губерний". Датирован автограф январем 1871 г. Отчетов об этом процессе в петербургских газетах обнаружить не удалось. Но сам факт пребывания на скамье подсудимых за мелкое мошенничество потомка древнейшего княжеского рода Долгоруких должен был стать предметом широкой устной гласности. Мог быть он известен и Достоевскому. Во всяком случае история князя В. А. Долгорукого подтверждает характерность тех симптомов „разложения“ в среде дворянства, о которых свидетельствует Достоевский образом молодого Сокольского. Симптоматично и то, что именно княжеской фамилией — Долгорукий, скомпрометированной одним из ее реальных носителей, наделяется в романе герой, олицетворяющий все лучшее в русском народе.
Так же, как и Версилов, Макар — странник, высший „бродяга“, но в отличие от Версилова, оторванного от „почвы“, олицетворяющего „безобразие“, „обособленность“, Макар — символический образ „благообразия“,[241] всепримиримости, всеотзывчивости. В нем живет многовековый опыт страдания русского народа. Другая черта „всякого русского“, по Достоевскому, — отрицание. Спасением на пути от отрицания к самоотрицанию является страдание. Смирение же представляет ту плодотворную почву, на которой очищающий опыт страдания совершает в человеке духовную революцию, приводит его к нравственному возрождению. В подготовительных материалах Макар говорит: „Смирение — сила. Смирением всё победишь“ (XVI, 346). Эту мысль он иллюстрирует не только собственной жизнью, но многочисленными притчами, анекдотами, сказами (в окончательном тексте сохраняется лишь история о купце Скотобойникове из города Афимьевского). Макар воплощает в себе лучшие этические, культурные идеалы и нравственные критерии народа. Этим объясняет Туниманов многочисленные упоминания Макаром „дорогих Достоевскому фигур“ — Нила Сорского, Парфения, Власа.[242] Причастен Макар и к старообрядчеству. Не случайно его святыней выбирается древний чудотворный старообрядческий образ.
Сюжетные изменения, зафиксированные в подготовительных материалах после появления Макара, представляются Достоевскому столь существенными, что он считает необходимым соотнести замысел романа на этой стадии с романом „прежним“ (XVI, 121) и составляет план всего романа „событие за событием“. В последующей работе большое внимание уделяется разработке отношений между Версиловым и Макаром (почти всегда при этом Подросток выступает заинтересованным наблюдателем). Важное место занимает и выяснение характера восприятия идей Макара Подростком. „Случайное семейство“ уже давно тесно связало Версилова с Макаром. Версилов и дорожит этой связью, и тяготится ею. Как носитель высшей русской культурной мысли, сознающий свою оторванность от „почвы“, от вековых русских традиций, он стремится прорваться к ним. Черновые наброски психологического состояния Версилова в день смерти Макара содержат неоднократные свидетельства его признания правоты идей Макара: „Макар прав в своей идее“ (XVI, 352); „Он… «Воскрес Версилов!» Благообразие. Рассказывает о милостыне. Макар прав в своей идее“ (XVI, 358). Но эти записи вклиниваются в разрабатываемые параллельно сцены „рубки образов“ и свидания с Княгиней, которые со всей очевидностью свидетельствуют об обреченности героя на трагическое одиночество. Версилов способен лишь на „подвиг гордости“. В этом подвиге „фальшь идеалиста“, „ходули, натянутость“, „безобразие“ (XVI, 355–356). „Подвиг смирения“ — за пределами его возможностей.
В окончательном тексте романа Подросток, потрясенный обликом и рассказами Макара, говорит: „Я за ними не пойду, я не знаю, куда я пойду, я с вами пойду“. Но тут же Аркадий-повествователь добавляет: „Конечно, я и тогда твердо знал, что не пойду странствовать с Макаром Ивановичем и что сам не знаю, в чем состоит это новое стремление, меня захватившее“ (с. 490). В подготовительных материалах соотнесение Подростком собственной идеи с идеей Макара продолжается вплоть до начала работы над связным черновым автографом третьей части романа. Появление Макара обусловливает неожиданное „прозрение“ Аркадия. В уже привычных ему людях (как и в самом себе) он вдруг видит „ряженых“. „Тут были все элементы общества, и мне казалось, что мы, как ряженые, все не понимаем друг друга, а между тем говорим на одном языке, в одном государстве и все даже одной семьи“ (XVI, 129–130; курсив наш. — Г.Г.). Термин „ряженый“ как олицетворение неподлинной человеческой сущности используется Достоевским в одноименной главе „Дневника писателя“ за 1873 г. Стремление прорваться к реальности, к истинному смыслу лиц и событий определяет и все метания Подростка по приезде в Петербург. В подготовительных материалах он постоянно задает себе вопросы: „Что этот день мне дал?“ (XVI, 213); „Где начало и конец Версилова?“ (XVI, 209) и т. п. Разрушением „легенды“ об отце и открытием действительности (насколько это возможно) является вся вторая половина романа.
Одновременно с введением понятия „ряженый“ в сознание Аркадия с героем связывается тема „мечтательства“. Впервые в подготовительных материалах к „Подростку“ эта тема появилась в период отхода ЕГО от „хищного типа“ и тогда же была соотнесена с НИМ. В характеристику Аркадия, сделанную сразу после появления Макара, включается текст: „ПОДРОСТОК ДИЧАЕТ И МРАЧНЕЕТ БОЛЕЕ И БОЛЕЕ“ (XVI, 126). За этим текстом в черновиках следуют зачеркнутые Достоевским два варианта одной и той же фразы: „Мечтатель. Самоубийство“; „Мечтатель. Мысль о самоубийстве“. Двумя страницами ранее в тексте подготовительных материалов сохраняется помета: „Подросток думает о самоубийстве“ (XVI, 125). В 20-х числах сентября и в октябрьских записях тема мечтательства возникает вновь: „…я без мечтательности не мог и дня прожить, да и не понимаю, как можно прожить без нее каждому человеку. Наверное, все люди мечтают. И кто думает, что она делу вредит, тот дела не знает“ (XVI, 152). Несколько позднее: „…верен своему главному характеру мечтательности“ (XVI, 195). Это — очевидная защита мечтательности в диалоге Подростка с Васиным. В черновом наброске собрания дергачевцев Подростку возражают: „…вы теоретики и свою идею в дело не прилагаете, а только мечтаете. Ну-с, а мы люди дела“ (XVI, 208). Выше уже отмечалось противопоставление Достоевским пассивности носителей „великой идеи“ активности нигилистов. Теперь, сделав мечтательность доминантной чертой личности Подростка, Достоевский обнажает ее „парализующий“ характер: „Мечты, книги, сад, луч, жизнь, мечтательность всё съела“ (XVI, 187). Мечтательность мешает Аркадию сбросить с других покров „ряжености“. Он не только понимает это, но и связывает истоки мечтательности, „парализующей“ волю, с отцом, носителем „великой идеи“: „Если я мечтаю, мечтатель, то кто меня таким сделал. Это ОН меня таким сделал“ (XVI, 212). И почти к этому же времени относится помета Достоевского: „…сократить о мечтательности“ (XVI, 179). Мечтательность в Подростке остается, но перестает быть чертой доминантной. А вместо неоднократно зафиксированных мыслей о самоубийстве Подростка в подготовительные материалы сразу вторгается мотив противоположный — активное желание прожить „три жизни“ (XVI, 191). Мотив этот проводится и через весь окончательный текст.
Мысль о самоубийстве Подростка лишь мелькает как возможный вариант сюжетного поворота. Устраняя ее, Достоевский сосредоточивает внимание на восприятии Подростком истин, излагаемых Макаром. Существенна запись: „Поражающее впечатление, но не уничтожающее идею“. Значительно позднее, уже в подготовительных набросках к третьей части романа, Достоевский повторяет: „…воспоминание о Макаре, колоссальная роль“ (XVI, 353). Автор подчеркивает также, что поступки Аркадия в третьей части романа определяются двумя полярными мотивами: идеей самосовершенствования и жаждой прославиться, чтобы „отомстить за позор“. Перед Аркадием встает проблема выбора: „Мысль идти паломником, страдать от всех, и любить всех, или мрак идеи“ (XVI, 343). Рассматривается как возможный вариант „борьба“ Подростка с идеями Макара и Версилова: „…несмотря на Макара и Версилова, возбуждается мрачное чувство. <…> идея мести и ревности и борьба с идеями Макара и Версилова“ (XVI, 340, 341).