Недвижимость - Андрей Волос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я поставил коробку на прилавок, девушка стряхнула пепел и посмотрела на меня с некоторым интересом.
— Надо бы наполнить, — пояснил я. — Товару хватит?
— Еще останется, — успокоила она, гася сигарету.
— Тогда начнем. Две бутылки масла. Нет, лучше, пожалуй, четыре…
Она выставляла, а я плотно, как кирпичи, укладывал бутылки, пакеты с рисом, макаронами и гречкой, бульонные кубики, банки с тушенкой и молоком, палки сухой колбасы, пачки сахару…
— На полюс? — поинтересовалась она, наблюдая за моими действиями.
— Две бутылки «Московской», — сказал я вместо ответа, прикидывая, сколько осталось места. — Не поддельная? И какая тут у вас карамель получше? Полтора кило. Нет, два с половиной.
Конфеты я высыпал сверху и позатыкал ими остаточные поры.
— Монолит, — восхищенно сказала продавщица. — Вы грузчиков заказывали? Или сразу кран подъедет?
Насчет крана она резвилась напрасно: когда коробка была окончательно уложена, я привязал к ней припасенную на этот случай складную тележку и покатил к Асечке.
Над вокзалом уже густились сумерки; пласты и колонны белесого воздуха бесшумно ворочались над площадью — как ноздреватые влажные камни, тут и там размытые или расколотые светом фонарей; их слоеный пирог в трех местах был пронизан поблескивающими белыми шпилями; фары, вспышки стоп-сигналов, мерцание витрин, красные огни на иглах высоток; в прерывистом и нервном гуле автомобильного потока то и дело слышались хлопки и удары — и тогда казалось, что этот поток несет и ворочает камни. Я выгрузил коробку и двинулся к дверям. Галдеж и толчея подступов сменились толчеей и вязкой вонью подземелья; тысячи и тысячи людей текли по коленчатым гранитным человекопроводам, торопливо унося с собой свою жизнь; тысячи и тысячи других упрямо катили им навстречу свои собственные жизни; вынырнул я уже под сводами
Казанского — кое-как взволокся по ступеням и встал передохнуть, озираясь и вытягивая шею по направлению к первому пути, откуда отбывали заграничные.
У перрона густилась разношерстная толпа, понемногу, как в песочных часах, просыпающаяся через узкую щель таможенного пункта. Толпа волновалась и плескала, перекликаясь; желваки сгущений с протяжным аханьем прокатывались по ней, пошатывая телеги носильщиков. Черт знает чем пахла эта толпа — гарью, чадом, степью, кочевьем? грязью, страхом?..
— Сали-и-и-им! Э-э-э, Сали-и-им! — натужно завопил в ухо какой-то чернявый потный человек. — Оба тащи, оба! — Он перехватил поудобнее тюк, который держал в объятиях, и гаркнул:
— Скорей давай!
Меня затянуло в толпу, как щепку затягивает водоворот; я беспокойно перетаптывался вместе со всеми, понемногу проникаясь общим ритмом; когда чернявый перехватывал проклятущий тюк, его смуглая шея превращалась в связку жил, а черные глаза вылезали из орбит; потом он выругался, бросил тюк под ноги и, обернувшись, снова заорал:
— Сали-и-и-им! Ну что ты там?!
Через несколько секунд ему снова пришлось подхватить свою ношу, потому что толпа шатнулась влево; моя собственная тележка не доставляла мне особых хлопот. Так мы провели минут десять или пятнадцать; взглянув на часы, я понял, что до отправления осталось не так уж много времени. Должно быть, эта мысль пришла не мне одному — толпа нервно пульсировала, в недрах ее то тут, то там зарождался ропот; справа начала пронзительно голосить женщина; от рогаток доносились какие-то возгласы, команды; встав на цыпочки, я смог увидеть, как счастливчики, миновавшие таможню, с муравьиной сноровистостью волокут свою кладь вдоль вагонов.
Наконец притиснули к самым загородкам; владелец тюка опережал меня на пол-локтя; три дюжих омоновца стояли справа и слева от прохода, покачивая стволами.
— Что у вас? — выкрикнул таможенник.
— Ай, что у меня? — воскликнул чернявый. — Шарам-барам, туда-сюда! Тряпье, старая одежда детям!..
— Открывай! — И тут же мне: — Проходите!
Я уже понял, что досматривают примерно каждого третьего, и не стал медлить. Колеса тележки весело подпрыгивали на неровностях перрона.
— Брат! — услышал я, как взмолился за моей спиной чернявый. -
Зачем открывать? Зашито, заклеено!..
Я уже не видел его лица. Я быстро шагал по перрону. Тепловоз стоял в хвосте состава. Моторный отсек ровно гудел. Машинист, выставив голые локти, смотрел сверху. Дверь первого вагона была почему-то закрыта. Я побежал дальше.
— Брат! — крикнул я через головы людей, теснящихся у тамбура. -
Посылку возьмешь?
Усатый проводник выругался и негодующе махнул рукой.
Я торопливо шагал вдоль облезлых вагонов. Каждое третье окно было выбито; вместо грязного до непрозрачности стекла в них торчали скатки матрасов.
— Брат, не возьмешь посылку?
На шестом вагоне виднелись остатки крупной белой надписи; некогда она звучала горделивым названием края, откуда приходил этот поезд; ныне надпись почти облупилась, но, сделав усилие, можно было угадать несколько последних букв:
«…ИСТАН».
— Брат, возьми посылку, а? Денег дам, брат.
— Нет, братан, запрещено.
Восьмой.
— Братан, не возьмешь посылку? Очень надо, братан!
Десятый.
— Посылка, брат!..
Двенадцатый.
Я катил свою тележку вдоль этого проклятого поезда, уже понимая, что мне не удастся ее отправить: что-то в очередной раз изменилось в мире поездов, вагонов, проводников, степей, таможен и рельсов; то, что было возможным вчера, стало невозможным сегодня; никто не хотел брать мою коробку: одни извинительно прижимали руки к груди, другие презрительно отворачивались или равнодушно сплевывали.
— Брат, возьми посылку!
— Нельзя, братан…
— Возьми, а! Ну не бесплатно же, братан!
Проводник посмотрел вдоль перрона. Это был молодой парень в лоснящемся от грязи черном пиджаке.
— Дорого будет, брат… шмонают четыре раза. Всем платить.
Понимаешь?
— Сколько?
Он сказал.
Это было почти вдвое больше того, что я оставил в магазине.
— Бери!
Я сунул ему ручку тележки, торопливо отсчитал купюры.
Буфера лязгнули.
— Какой вагон? пятнадцатый?.. Братан, подойдет женщина такая… ну, узнаешь… седая такая. Фамилию скажет. Вон, на коробке написано: Капырина!
Двинулись — медленно-медленно.
— И денег, денег тебе еще немного даст, ты понял? — повторял я, шагая за тамбуром. — Ты понял, братан? Капырина ее фамилия! Ты не потеряйся! Ты ей отдашь!
— Ладно, брат, — отвечал он, уплывая. — Все ништяк будет.
Я обессиленно махнул рукой и встал.
Состав набирал ход.
Проводники хлопали дверями. Кто-то, надрывно воя, еще бежал по перрону.
Потом проплыли красные огни.
Я повернулся и побрел назад.
Под сводом вокзала грохотали слова ненужных мне сообщений.
Михалыч сидел за столом. На столе был расстелен полиэтиленовый пакет. На пакете лежала четвертинка черного и примерно вдвое меньший шмат сала, а также нож с почернелой деревянной ручкой
(ручка, должно быть, была когда-то крашеной, а узкое, съеденное жизнью лезвие — широким). Справа стоял граненый стакан, в котором еще не было чаю, однако уже наличествовало четыре куска сахару и мятая алюминиевая ложечка. Судя по звуку, чайник на электрической плитке вот-вот должен был закипеть. На плече у
Михалыча сидела природно белая, но необычайно чумазая кошка. Она легонько перебирала лапами — месила тесто — и щурилась на желтую лампу. Все элементы натюрморта (не исключая Михалыча и кошки, в силу своей неподвижности могущих также быть отнесенными к явлениям мертвой природы) были покрыты налетом неистребимой гаражной грязи. Несмотря на это, картина все же производила исключительно благостное впечатление.
— Марусечка, — проговорил Михалыч, неторопливо жуя. — Смотри, кто пришел. Сала хочешь?
Последнее, надо полагать, относилось ко мне.
Я закрыл дверь и сказал, приваливаясь к косяку:
— Михал Михалычу!
Он отозвался:
— Сереге батьковичу… Так будешь? Давай, а? Кусочек? С хлебушком?
— Ну давай.
Сало оказалось жестковатым. Но чеснока не пожалели. Михалыч не сводил с меня глаз, и его заинтересованность позволяла сделать некоторые выводы.
— Сам солил-то? — невнятно спросил я.
— Что? Ты прожуй, прожуй…
Я прожевал.
— Солил-то сам, спрашиваю?
— А вкусное?
— Гм… что надо сальцо.
— Жена-а-а, — морщась, протянул Михалыч. — Я ж ей говорю — в тряпицу заверни… нет! Что ты с ними сделаешь! Сало-то хорошее, хлебное. Мать у меня знаешь как солила…
Марусечка мурлыкнула, потянулась и, свесив голову, несколько раз мягко ударила лапкой пуговицу, норовя подцепить ее когтями.
Однако пуговица к ватнику была пришита крепко.