Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, восточные единоборства она освоила вполне. Разок я был в Наташином ресторане. Шествуя к эстраде в черном бархатном платье с севильской розой, она окинула меня жгуче и воинственно. Хотелось неспешно потягивать коктейль, эпикурейски ловя ее фиоритуры. Но сиворылое жлобье, скакавшее не в такт, копытами уплощало лелеемую в сердце гордость. Отлучившись посмолить, я пропустил редкое зрелище. «Ну и дрянь!» – ни с того ни с сего шваркнул какой-то фавн в лицо вокалистке. Не отрываясь от микрофона, та влепила по неприметной ряхе. Возвратясь, я застал сбивчивые извинения мигом протрезвевшего икающего плясуна…
Ныне она зарабатывала на жизнь самостоятельно: так оно менее накладно. На родителей, с которыми жила, давно рукой махнула: «Путной мебели – и той в доме нет!» Ее тянуло в искусствоведение – утереть нос бывшему, профукавшему не одни только оформительские гонорары. Я организовал ей встречу с теоретиком Владимиром Бойко, полжизни старательно пудрившим для Москвы мазню урода Савицкого (на одном из полотен этого чудовища магендавид «еврея-провокатора», роющего могилу для кучки партизан, композиционно перекликается с эмблемами переминающейся рядом зондер-команды…)
Женой Бойко была известная театральная критикесса Брандобовская, тетка моей бывшей пассии Иры Вайнштейн. О ней Ира высказывалась так: напрочь, мол, подавила волю супруга, повергла бедолагу на обе лопатки. И верно: «бойкость», присущая его фамилии, не прорезалась ни в стиле, ни в повседневном быту. Выслушав Наташу, автор более чем дипломатичных монографий мученически вздохнул: «Напрасно вы пленяетесь писанием статей о живописи. Поверьте мне, это нелегкий хлеб!» Впрочем, это и к лучшему: с ее характером ей ни за что не пробиться.
Связь наша осеклась как-то бестолково. Новый виток студенчества вновь удалил меня за семьсот верст от родного города. Нагрянув на зимние каникулы, я позвонил и предложил повидаться.
– В октябре ногу сломала. Срослось неровно, теперь хромаю, – стыдливо хихикнула она. – Не думаю, чтобы мой вид тебя воодушевил…
Гордость брала верх. Обладая темпераментом Настасьи Филипповны, Наташа не желала представать в роли увечной сестрицы капитана Лебядкина…
Итак, в тот день я к Лешке так и не попал. Проведя ее в свою комнату, я перво-наперво лязгнул щеколдой. Нехитрое это приспособление позволяло избегнуть родительских челночных визитов, предлогом для которых обычно служил трехстворчатый, в желто-лаковых потеках, платяной шкаф.
Без преувеличения: львиной долей своих литературных знакомств я обязан этой тугой металлической задвижке! Так, бурно фонтанирующая гастролерша Юля Лебедева-Рудник, актриса Еврейского камерного театра на Таганской площади, всего лишь полчаса обличала самодурство режиссера Шерлинга, подсадной утки органов безопасности (после перестройки те же самые органы прищучат его за торговлю детскими органами для пересадки).
– Можно, я тебя поцелую?.. – голос мой вибрировал от волнения.
– Что еще за табу? – удивилась конфидентка.
И вскоре картинно исторгла:
– Любимый мой, любимый!
Затем, застегиваясь, не преминула уколоть:
– Ты со всеми своими гостями так поступаешь?
Я ухмыльнулся в ответ: да будь моя воля…
Юля, разумеется, корила шутя: по дружбе она дала мне почитать булгаковского «Мастера», а также свела с Трестманом – семьдесят первым александрийским толковником, жившим, как выяснилось, на одной улице со мной. Гриша, в свою очередь, поспешил сбагрить меня Киму, знакомство с которым и стало плацдармом для моего будущего московского блицкрига…
Сама Юля, кстати говоря, недолго сидела в Минске на маминой врачебной шее. Оправившись от неудач первого брака (еврей, москвич, маменькин сынок, подверженный приступам шизы!), она вдругорядь ринулась в белокаменную – и, кажется, на сей раз преуспела. Во всяком случае, недавно в интернете я прочел о ее связях с русской мафией и о том, как ее промурыжили за это в швейцарской тюрьме.
Однако вернусь к Наташе. Наедине с ней я вздумал крутануть пробный шар: «жалобы турка», пени дискриминируемого. Неисчерпаемую эту тему подхватит полевая почта; она выскажется прямо: «Мне это не близко, хотя понять могу». Первоначально ж на ее лице проступила растерянность: «Да?.. Вот и Женя жалуется на то же…» – ссылка ее указывала на консерваторское светило, чью домашнюю оранжерею я так подло измял, пока голубчика арканил военкомат. «Мало тебе Риты, – казнился я, – непременно нужно добить парня!» И обязал солистку молчать, обо мне ни слова (обещание она нарушила: по забывчивости передав Моцарту привет от Сальери)…
Дабы унять нестерпимый зуд угрызений, я попытался урезать интимную прелюдию. Красный день ее календаря ничуть не смутил изголодавшегося служаку, напротив – лишь изощрил воображение падшего ангела. Не стану вдаваться в подробности – для этого существуют трактаты вроде «Кама-сутры», а также порнографические вирши израильской поэтессы Риты Бальминой.
– Все! – обреченно вжалась Наташа в сиденье такси, полагая, что заранее предугадывает мое решение.
Тем не менее, назавтра мы увиделись снова.
Школьный ментор Шехтман, послав бригадного гимнописца ко всем чертям, укатил на своей мезозойской «Победе» к Заславльскому водохранилищу. Примчавшись туда рейсовым, я расшаркался перед шезлонгами Леши, его благоверной Тани – с вечной смешинкой во рту, а также сестры Лины, всякий раз заигрывавшей со мной понарошку. Во искупление грехов мне пришлось заесть двадцатиградусное бабье лето дюжими божьими коровками томатных полушарий.
Гладь, умащенная весельным массажем памяти, отливала бликами давних влюбленных валанданий. Минское море – так нарекли эту лужу, явно повысив в звании, – призвано было разнообразить сухопутный городской быт. Здравницы слепнями обсели берег. Здесь же неподалеку застолбил участок спортивный лагерь отца…
Чету Шехтманов шнуровало редкостное единомыслие. Русалка Таня – из кожи вон – курила фимиам лысеющему барду. Этим лишь вредила взабыльной боли, ртутным шариком перекатывавшейся по Лешиным минорам. Союз композиторов его отверг, в логово к письменникам он не стал соваться. Как и всякий провинциальный аутсайдер, Шехтман верил в звездный час таланта.
Позже я устроил ему концерт в нашей литобщаге. Мухоловы в стоптанных шлепанцах почтили выступавшего жидкими аплодисментами.
– Натурально местечковый! – умилилась страстная армянская патриотка Сусанна, еврейка по бабушке.
Не будем утрировать, утверждая, будто успех у публики светит одним лишь двуполым эксцентрикам, но что он жирно облапан завсегдатаями банкетов и презентаций – в этом давно уже сомнений никаких.
Накануне отбытия на первый курс Литинститута я, считавшийся своим в обеих компаниях, свел Шехтмана с Хадеевым, не помню по какому поводу. И заочная их рознь, порядком беспричинная, обернулась плотным сотрудничеством. Поначалу Леша, как и все прочие, таскал Киму на подпись триолеты да рондо; затем – с первыми же кооперативными спазмами – сблизился с пройдохой Трестманом.
Сообща отцы семейств наладили выпуск шелковых вымпелов для ударников пятилетки. Им вдруг помстилось, будто инвалиды химической отрасли не проживут без переходящего в туберкулез красного знамени.
Поденщик светящейся сводки новостей, вышмыгивая из бани, больше не озирался в поисках предполагаемого шпика: корчить из правозащитника перестал – и жадно впился в агитационный фурункул на седалище соц.промышленности.
Преподаватель же физики – и прежде себя не обманывавший – смотрелся в этой ситуации честней компаньона: копя дочери на приданое, он начисто порвал с писаниной. Преданная Таня на мою оторопь: «Что происходит?» – прошептала коротко: «Совсем озверел!»
Насудачась от пуза, мы втиснулись в старинный драндулет. Наташе я с вечера продиктовал адрес, она должна была ждать у парадного. Мы прибыли на место, Таня оставила нас втроем. Леша, равно искусный как за рулем развалюхи, так и за клавишами фортепиано, встрепенул аккорды: «Отдельная! / Краснознаменная! / Железная бригада шире шаг…»
Недовольство сквозящей в тексте конъюнктурой усмиряла его природная отзывчивость. Чувствуя это, я приуныл – подобно скрипачу с кофейной этикетки, – покупатель, отстегивая жестяную крышечку, заказывает: «Маэстро, что-нибудь бодрящее!» – «Мы движемся – колонна за колонною, / И гордо на ветру алеет стяг…»
Шехтман сноровисто фиксировал марш, еще изнутри протаранивший мои перепонки. Значки по всей длине усевали нотную линейку – щетинясь, как прищепки с балконных веревок: когда бабушка Люля снимала просохшее белье… Сестра моя из-под палки долдонила сонаты – младшего в музыкалку отдавать не стали. Я утешился баянной экспрессией школьной певицы, пучившей глаза из-под мясистого парика, отливавшего синевой, как навозная муха.
О том, что декабристы разбудили Герцена, поведала нам она же – громокипящим тембром, призванным гальванизировать трупы. Чему удивляться: Валентина Федоровна старилась без мужа. Моему щелкоперству она мирволила: на лекции о Цветаевой, под сурдинку, позволила даже охаять Егора Исаева. Но однажды, полдня прождав меня с сочинением, каркнула: «Ну, я-то ладно! А как ты надеешься ужиться с будущей женой?» – и вывела «трояк», упрямо переправив «Пушкиным» на «Пушкином». Как в воду глядела: я вот уже третий раз развожусь -каждый раз при этом оказываясь в новой стране…