Книга Рабиновичей - Филипп Бласбанд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой отец на фотографии совсем не похож на созданный моей памятью смутный образ, в котором, стоило мне припомнить одну деталь, например нос, все остальное расплывалось: стирался рот, терял очертания подбородок, волосы мало-помалу меняли цвет и форму. Лица я почти не видел — только улыбку, очень смуглую кожу и высокий худой силуэт. На фотографии, однако, запечатлен низенький коренастый человек. Волосы его слегка курчавятся повыше ушей. Брови очень тонкие. К моему немалому удивлению, я на него похож.
Да, четких воспоминаний об отце у меня не сохранилось, зато я хорошо помню, как видел его в последний раз, когда он прощался со мной перед нашим отъездом из кибуца. Это было в прохладной тени какого-то строения. Как сейчас вижу листву деревьев, ее колышет ветер. Отец положил мне руку на плечо, и эта рука казалась все тяжелее. Я представлял, как она расплющит меня, оставив на земле лишь маленький кровавый след, точно от раздавленного утром на стене комара.
Отец что-то говорил мне, уверял, что мы скоро увидимся, что он очень любит меня, что я вырасту большим, умным и смелым, что он мною гордится. Знал ли он тогда, что больше не увидит меня? Догадывался ли? Решил ли уже, что больше не даст о себе знать, оставит меня жить-поживать в Бельгии с этой ношей на плечах — призраком отца, которого я понемногу забывал, с этим воспоминанием, ставшим в отрочестве тягостным, хоть я сам не понимал, почему мне было от него так больно. Как мог он сжимать меня в своих объятиях с такой силой, что косточки хрустели, — и навсегда исчезнуть? Может быть, он потому и обнимал меня так крепко, что знал: мы больше никогда не увидимся? Какую сделку, соглашение, контракт, гласный или негласный, заключил он с матерью? Что, собственно, произошло между моими родителями?
Я знаю только версию матери: у отца была якобы любовница; мать поставила его перед выбором — она или та, другая; он предпочел другую.
Но я по опыту не доверяю рассказам матери. Она даже не лжет. Нет, она просто немного видоизменяет события, порой совсем чуть-чуть, так, чтобы ей всегда доставалась приглядная роль.
Приезд в Брюссель я помню лучше, чем жизнь в Израиле. Я сразу познакомился со своей родней, со всеми Рабиновичами, в том числе с двоюродным братом Натаном, самым из них странным.
Когда мы приехали в Брюссель, ему было десять лет и он говорил без умолку, нанизывая короткие фразы, оживленно жестикулируя, криво улыбаясь, иной раз прыская, но тотчас заглушая смех новым словесным потоком. Я не понимал ни слова из его монолога. Порой выходил из себя, ругал его на иврите, убегал и запирался в уборной; Натан же продолжал что-то говорить мне через дверь.
Я был ребенком вспыльчивым; позже я стал вспыльчивым подростком и обнаружил существование девушек, которых хотел всех трахнуть. Слово «трахнуть» здесь, к сожалению, уместно. Речь шла именно об этом: войти в девичье тело, подвигаться в нем, изойти в него и, выйдя, оттолкнуть, словно девушки, переспав со мной, пачкаются, словно их тела, только что такие желанные, теперь покрыты грязью или тронуты гнилью. Я сам нынче этого не постигаю, как будто мое отрочество было прожито другим человеком, как будто я носил маску и играл роль, теперь забытую и не вполне понятную.
Мне было пятнадцать, когда моя мать вышла замуж в последний раз. Поля, моего второго отчима, я ненавидел. У меня имелся к нему целый список претензий, которые я мысленно перебирал всякий раз, когда он был рядом. Я ничего ему не спускал, о чем бы ни шла речь, все подвергал жесткой критике: одежду, привычки, мнения.
Свадьбу сыграли пышную и многолюдную, и все на этом шумном празднике, казалось, были счастливы, кроме меня. Я дулся. Бросал ненавидящие взгляды на маленьких морщинистых старушек. Едва отвечал на приветствия. Морщил нос на угощение, которое было, однако, великолепным.
Ко мне подошел Натан, пьяный, наверно, в первый раз в жизни. Я, во всяком случае, впервые видел его таким непринужденным, улыбающимся — не с ехидным или насмешливым выражением на лице, как это часто бывало, нет, с искренней улыбкой: только что родился Эрнест, его второй сынишка. Ариана-один была еще в больнице. Он в очередной раз обрушил на меня бессвязную речь, затянувшуюся на добрый час; раз десять я пытался улизнуть, но он останавливал меня, положив руку на плечо, и продолжал, все больше воодушевляясь, объяснять мне, что жить стоит, что быть отцом — это невероятное счастье, что надо и дальше делать детей, хоть это и абсурдно, но ведь все на свете абсурдно, не так ли, кузен? Вся жизнь абсурдна! И прекрасна! Так прекрасна!
Он повторял вновь и вновь своим пронзительным голосом: «Прекрасна, так прекрасна!» В конце концов я огрызнулся: мол, прекрати нести чушь. Он не услышал меня и все твердил, как заведенный: «Прекрасна, так прекрасна!..»
В семнадцать лет, как-то само собой, без причины, даже не ощутив перемены, я в одночасье образумился. Всерьез налег на учебу и с неожиданным для меня упорством каждый вечер час или два зубрил конспекты. В то же самое время — видно, все эти перемены во мне были связаны между собой, хоть я до сих пор не понимаю, каким образом, — так вот, в то же время я перестал бегать за каждой юбкой и начал, наоборот, бояться девушек, а впоследствии и женщин.
Я встречал их немало — в лицее, на вечеринках, у друзей. Я заговаривал с ними, беседовал, это давалось даже легче, чем раньше, но я становился их другом, любовником же — никогда. Часто они откровенничали со мной, рассказывали о проблемах с парнями, даже делились порой гинекологическими подробностями, как будто с лучшей подружкой. Мне случалось переспать то с одной, то с другой, но наутро мы всегда просыпались с ощущением досадной ошибки.
Я влюблялся, глубже некуда и некуда безнадежней. В сердце ныла рана, и это раненое сердце я нес, точно знамя, что отпугивало женщин так же верно, как презрение, которое я им выказывал в отрочестве, их тогда притягивало. Все мы любим тех, кого ни в коем случае любить нельзя.
С семнадцати лет до тридцати с лишним я не совершил ничего выдающегося или хотя бы памятного, не предпринял серьезных начинаний, не пережил страсти, не обзавелся даже хобби. Я просто жил. Я закончил учебу, так ею и не заинтересовавшись. Получил диплом, отслужил в армии, нашел работу бухгалтера в страховой компании; скромная, монотонная жизнь. У меня случались приступы тоски, но я никому о них не говорил; окружающим — коллегам, друзьям, родным и, главное, матери — я всегда демонстрировал безупречный фасад. Я хотел не оставить после себя никаких следов. Для меня в ту пору было очень важно поддерживать имидж маленького человека.
Годы шли, а я их даже не замечал. Мне уже исполнилось тридцать четыре, когда я встретил Мари; ей тогда было двадцать три. Она не была хорошенькой: невыразительное лицо, манера говорить, растягивая гласные, раздражавшая меня, а ее тело, странно рыхлое и непропорционально сложенное, казалось, не знало равновесия: она не ходила, а с каждым шагом заваливалась вперед. При всем том она, без усилий, без малейших прикрас, излучала неотразимое обаяние. Она не была хорошенькой, но она была хороша.
Мари была подругой Эрнеста. Это она, кстати, сказала мне, что Эрнест — гей. Меня это шокировало. «Ты что-то имеешь против геев?» — спросила она. По зрелом размышлении я ничего не имел ни против них, ни за, но меня шокировало, что Эрнест из таких, и не потому, что он мой родственник, а потому, что он еврей: еврей-гомосексуалист — это было для меня ни с чем не сообразно и почти непристойно. Разумеется, в дальнейшем мне довелось встречать таких не раз, и я смирился с ними, как с плохой погодой.
Эрнест познакомил меня с Мари в кафе, отделанном деревянными панелями, недалеко от Иксельского кладбища, где я убивал время перед деловой встречей. Я был в депрессии, не хотелось ни с кем разговаривать; они возвращались с занятий, болтали чушь, смеялись; я увидел, как они вошли в кафе, такие веселые, такие полные молодой жизнерадостности, что мне захотелось скрыться. Эрнест узнал меня, замахал мне руками, подошел и сел за мой столик вместе с Мари. Он представил нас друг другу, и Мари повела разговор. Она говорила на разные темы, всегда с оригинальной точки зрения, интересно и с удивительным, особенно для женщины, юмором. Каждую фразу она сопровождала улыбкой, от которой щурились ее глаза, и мало-помалу очаровала меня; когда мы прощались, у меня защемило сердце; я был возбужден, как мальчишка. В ту ночь я часов до двух не мог уснуть.
Позже, когда мы с ней уже встречались, ходили в ресторан, в кино, я всеми силами скрывал от нее, какой я старый холостяк, давил на корню все, что могло во мне показаться замшелым, чудным или банальным, скрывал трудности в общении и старался выглядеть молодым. Это даже не было ложью или притворством: я словно вновь стал нахальным юнцом, каким был когда-то. Я снова поверил в себя, в свою неотразимость, только на этот раз речь шла не о том, чтобы поиметь девушку, — я хотел связать свою жизнь с женщиной, жениться, состариться рядом с ней, и это придавало мне сил.