Буревестник - Петру Думитриу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном только месте Адам Жора говорил больше, чем обычно: в профсоюзе. Познаний у него было, правда, немного, зато он всегда безошибочно чувствовал, что справедливо и что несправедливо и громко, во всеуслышание заявлял об этом. В 1946 году он стал членом профсоюзного комитета портовых рабочих.
Случилось так, что за все это время он ни разу не встретился с Даниловыми, и ни он о них, ни они о нем ничего не знали. К тому же все трое так изменились за эти годы, что, пожалуй, не узнали бы друг друга, даже если бы и встретились.
XII
Это было весной 1950 года. Где-то высоко-высоко в небе проносились вереницы темно-сизых облаков. На западе догорала вечерняя заря, окрашивая небосклон в лимонно-желтые тона. Симион Данилов, как всегда теперь хмурый и угрюмый вышел из дому, неся в одной руке наполненный чем-то мешок, а в другой — тяжелые юфтяные сапоги. Он остановился на пороге и мрачно посмотрел вокруг, словно пытаясь что-то припомнить.
Симиону было теперь лет тридцать с лишним, но из-за вечного недовольного выражения лица, он казался старше своих лет. Его давно не бритые щеки обросли густой щетиной. Одет он был намеренно бедно, и его картуз был весь в пятнах. Симион все еще стоял на пороге и озирался по сторонам. Во дворе никого не было, кроме Евтея Данилова, который рубил хворост, склонившись над чурбаком.
Старик сильно сдал с тех пор как рабоче-крестьянская власть отобрала у него обе корчмы, устроив в одной из них Дом культуры и заняв другую под сельскую парторганизацию. Засилью Евтея в Даниловке настал конец. Его прижали налогами, обязательными поставками хлеба, вина, мяса, масла, а к тому же еще привлекли к суду за саботаж и продержали год в тюрьме. Все эти беды обрушились на него в 1948–1949 и начале 1950 года. Он сильно изменился: похудел, поседел, спал с лица, прежде могучие руки и жирный затылок высохли. В этом слабеньком старичке, который рубил себе хворост для печки, трудно было узнать прежнего Евтея Данилова: дородного, надутого, истуканоподобного, с густой бородой и гулким басом.
Симион его теперь презирал, но обходился с ним еще довольно сносно, зная, что у старика припрятано золото, хотя тот и отрицал это с отчаянным, исступленным упорством, даже когда они были вдвоем и никто их не слышал. «Ничего у меня нету!» — твердил Евтей жалобным голосом. Но золото у него было. Симион знал это и щадил старика.
— Кончил? — спросил он через плечо.
Евтей, который совсем оглох за последнее время, не расслышал. Из дома вышла Ульяна с котомкой и не глядя подала ее Симиону. Не то, чтобы она была сердита на мужа: она его просто не видела и словно повесила котомку на гвоздь.
— Бутылку положила? — спросил Симион, беря котомку и тоже не глядя на жену.
— Положила, — пробормотала Ульяна.
— Нда… — неопределенно произнес Симион, постоял еще немного, двинулся к воротам и вышел на улицу, захлопнув за собой калитку ногой.
Он не сказал, что уходит, а она не ответила ему: «Возвращайся скорей!» Он — это было уже давно — пробовал, уходя, говорить ей обычное «до свидания», но Ульяна неизменно молчала. Он понял, наконец, что она права. И в самом деле: разве они не были совершенно чужими друг другу? Говорили они только о самом необходимом. Летом спали порознь: Симион в сарае, в поле или на сеновале, Ульяна — в комнате. Теперь, когда было еще холодно, спали в одной кровати, но Ульяна старательно отодвигалась от него подальше. Когда он, бывало, возвращался домой пьяный и лез к жене, она безучастно терпела его ласки, а потом еще плотнее прижималась к стене.
Она даже не слышала, как захлопнулась калитка и, обойдя дом, облокотилась о новый, но уже почерневший забор и стала смотреть на сверкающее море, такое же лимонно-желтое, как вечернее небо. Пахло болотом, распускающейся листвой, клейкими почками вербы, землей, молодой травой; дул прохладный ветерок. Все это живительно подействовало на молодую женщину, заставило еще острее почувствовать избыток неиспользованных сил и свое полное одиночество. Делать в доме было нечего. Она долго простояла не двигаясь, вглядываясь в пустынную морскую даль.
Евтей продолжал рубить хворост.
— Много тебе еще осталось? — хрипло крикнула ему старуха.
Евтей не отвечал, грустно понурив голову: «Вот, — думалось ему, — был ты силен и богат, дом имел — полную чашу, детей, родню, друзей, имущество, дела… И вдруг, неизвестно как, ничего не осталось: слабенький, старенький и всего-то у тебя делов, что шататься из угла в угол…»
— Глянь-ка, Евтей, что за шум на улице? — крикнула старуха.
Старик воткнул топор в чурбан, с трудом выпрямился, от чего у него хрустнули колени, и послушно поплелся к воротам — посмотреть, что происходит на улице. Он долго смотрел на собравшийся народ, но никто его не замечал — в нем никто больше не нуждался. Умри он сегодня, никому до этого не было бы никакого дела. Ему захотелось выйти к ним, снова показать над ними свою власть, но даже гнев его был не тем, что раньше, когда под рукой всегда находились верные средства для того, чтобы заставить себя уважать. Гнев его теперь был какой-то трясущийся, ворчливый, старческий.
На улице стояли тяжелые грузовики. К ним отовсюду стекались люди в стеганных ватных куртках и резиновых сапогах или в измазанной смолой и рыбьей кровью рыбацкой одежде и юфтяных сапогах… Одни выходили из ближайших домов, другие — из соседних улиц, громко разговаривая, смеясь и перекликаясь:
— Косма! Николай! Сюда идите!
Все это были стройные, широкоплечие рыбаки с котомками за спинами, бородатые или бритые, здоровенные русые парни, которые прежде ловили рыбу на лодках Евтея Данилова, Фомы Карпа и других богатеев. Тогда они были тише. Теперь они кричали и смеялись: у них развязались языки.
«Ишь ты! — злобствовал про себя Евтей. — А Емельян-то Романов, который у меня раньше работал, так же как и старший брат его, что утоп, — поперек себя толще стал!»
Годы сказались на Емельяне. Седина коснулась волос и он был сер, как матерый волк, но выглядел молодцом: вздернутый нос, картуз набекрень. Сытое, круглое лицо, серые, со стальным отливом глаза.
— Ермолай! — гаркнул он, хватая за руку стоявшего рядом с ним бородача.
Тот, к кому обращался Емельян, был так дюж, что, несмотря на хороший рост, казался почти квадратным. Его красная физиономия, с маленькими, голубыми, смеющимися глазами весело улыбалась:
— Чего тебе?
— От тебя, брат, рыбой пахнет, вот что!
— Не должно быть, — удивился Ермолай. — Неужто в самом деле рыбой? Может, тебе показалось?.. Может, от меня другим чем пахнет…
Их обступили.
— Ермолай, от тебя брынзой пахнет!
— Вот это верно, я нынче брынзу пробовал…
— А с чем ты ее пробовал?
Ермолай вдруг, без всякой видимой причины, рассердился:
— Отстань, пристал! Нашел время для шуток!
— Говори, Ермолай, с чем ты брынзу пробовал?
Все засмеялись. Ермолай отвернулся.
— Ну, пропустил рюмку, что ж такого…
— Да от тебя не рюмкой несет, а целым ведром! — заорал Емельян.
Обступившие их рыбаки хохотали и, стоя среди них, сконфуженно улыбался бородатый Ермолай. Нос его был красен, жарко горели щеки, маленькие голубые глазки казались попавшими в печь льдинками.
— Хорошему человеку малость выпить — только на пользу…
— Тогда ты слишком хорош, потому что пьешь слишком охотно!
— Стало быть, у меня сердце доброе, оттого и пью охотно, — сказал Ермолай, как в стену ударяя себя тяжелой ладонью в богатырскую грудь.
— Здесь вы у меня все, в сердце! Вот какой я человек! Для всех место найдется! — продолжал он, принимаясь целовать кого попало.
В это время Емельян рассказывал:
— Слышь, братцы! Ермолай нынче с нами на грузовике ехать не захотел. Залез в автобус, руки вот этаким манером на колени положил, голову задрал, что твой король, и едет. Приходит кондуктор: «Гражданин, берите билет!» — «Какой билет?» — спрашивает. — «Известно какой — билет!» — «Ага», — говорит, — «билет…»
Ермолай перестал целоваться и серьезно слушал, что будет дальше. Емельян надвинул картуз на лоб и продолжал:
«Ага», говорит, — «билет… А сколько стоит билет до Констанцы?» — Кондуктор объясняет. «Нет», — говорит Ермолай, — «я не плачу!» А сам ему пальцем перед носом водит. «Как не платишь?» — «Очень просто: давай скидку на пятьдесят процентов, тогда заплачу — я морской рыбак!»
Рыбаки покатывались со смеху, держась за животы: ну, мол, и выдумает же этот Емельян! Но Ермолай был совершенно серьезен:
— А вы что думали? Объясняю ему, как и что: я, говорю, жизнью рискую, чтобы ты рыбу жрал, а он свое: плати цельный билет! Обругал его как надо и слез…
Из-за угла выбежало несколько человек.
— Скорей, ребята, вас машина ждет! — крикнул Емельян. — Полегче, Михайло, а то портки потеряешь!
Он не стал больше никого ждать и с удивительной для его грузной фигуры легкостью забрался в кузов. Его примеру, весело толкаясь, последовали другие. Ермолай захватил с собой свернутое в трубку большое красное одеяло туго перевязанное веревкой. Тише всех вел себя Симион Данилов, лишь изредка отвечавший мрачной улыбкой на какую-нибудь особенно забористую шутку. Он одним из первых вскарабкался на грузовик. Евтей, все еще стоявший у ворот, ждал, не посмотрит ли он перед отъездом на отчий дом, но Симион затянул какую-то протяжную, чувствительную песню и другие подхватили ее. Головная машина тронулась, за ней вторая, третья и вскоре все исчезло в густом облаке пыли, позолоченной лучами заходящего солнца.