Волк советской эстрады - Юлия Волкодав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леонид Витальевич покачал головой и с бокалом в руке подошёл к окну. Постоял, задумчиво разглядывая странный сад Карлинских. Они не выращивали ни фруктовые деревья, ни модные в последнее время среди московской тусовки агавы и прочие экзотические кустики, подыхающие в слишком суровом, холодном климате, но снова и снова возвращаемые к жизни хитроумными ландшафтными дизайнерами и садоводами. Помимо сосен во дворе Карлинских росли берёзы и рябины, которые сейчас как раз пожелтели и были украшены гроздьями ярко-красных ягод.
– Кра-асиво у те-ебя, – пробормотал Волк, присаживаясь на подоконник. – Ря-абины. Для ме-еня они по-почему-то гла-авный си-имвол Мо-осквы. Ни Кре-емль, ни Кра-асная пло-ощадь, ни Во-оробьёвы го-оры. А ря-абины, жё-олтые, с кра-асными я-агодами.
– Ну надо же, москвич, – усмехнулся Борька. – Берёзки, рябинки, и слёзы на глазах. Всё, Волку больше не наливать. А забыл, как ты мне в Сочи писал из Москвы? «Боря, здесь ни одной пальмы! И платанов нет! Деревья все какие-то облезлые!».
– Ты по-омнишь?
– Ещё бы! Я то твоё письмо за год чуть не наизусть выучил!
***Переписываться они с Борькой начали почти сразу, как только Лёня приехал в Москву. Никогда он не увлекался эпистолярным жанром, а тут вдруг почувствовал потребность писать, рассказывать о своих проблемах и переживаниях. Письма стали его единственным способом общения, так как поговорить Лёне было не с кем. Отец с утра уходил на службу и возвращался поздно вечером, Ангелина, тоже вечно пропадающая либо на работе, либо в театре, либо на очередной выставке, вообще не интересовалась его жизнью, впрочем, как и он не горел желанием общаться с мачехой. С Ликой они друг друга игнорировали. К тому же потерялось пианино. Что-то там напутали с вагонами при переформировании состава, и оно уехало аж в Кемерово.
– Ждите, – пожала плечами суровая тётенька в привокзальной конторе. – Недели через три приедет.
Лёня чуть не заплакал. Три недели, а у него первый экзамен через два дня! Ему нужно заниматься, нужно повторять программу, нужно разминать руки! Если бы он был в Сочи, он нашёл бы друзей с инструментом, да у того же Борьки бы играл на его «Бехштейне». А в Москве он никого не знал, да тут и узнать невозможно! Соседи по подъезду даже не здороваются! Он-то привык, что в Сочи знал каждого жильца своего двора, да что там двора, почти всей улицы. И его все знали! И хотя он был далеко не общительным мальчиком, легко мог зайти к тёте Нюре за солью или попросить дядю Пашу починить сломавшийся самокат. Это было нормально, привычно, заходить к соседям, просто так или с какой-то просьбой. А в Москве каждый жил сам по себе. На днях Лика разбила коленку, а в доме не оказалось йода, так Лёню послали в аптеку через дорогу. Никому и в голову не пришло постучать к соседям.
На экзамен его никто не провожал, дома вообще забыли, что наступил день, ради которого Лёня приехал. Ну и хорошо, меньше шума. Лёня незаметно выскользнул из дома с нотной тетрадью в руках и деньгами на проезд, выданных отцом строго под расчёт, во всё тех же мятых брюках и давно не свежей рубашке. Дорогу он запомнил ещё с прошлого раза, когда приходил сдавать документы для поступления. Но если тогда его встретили пустынные гулкие коридоры огромного здания консерватории, по которым он долго блуждал прежде, чем отыскал приёмную комиссию, то теперь здесь было не протолкнуться. Юноши и девушки группками стояли во дворе, окружали памятник Чайковскому, сидели на ограде, что-то бурно обсуждали, спорили, повторяли, зарывшись в нотные тетради.
Лёня протиснулся ко входу, затравленно озираясь. Ему казалось, он единственный пришёл «с улицы», все остальные знакомы друг с другом, слишком уж непосредственно они общались. Хотя нет, вон тот парень вроде тоже один, и вон там девчонка со скрипкой одна стоит. Можно было бы к кому-то из них подойти, познакомиться, но он постеснялся. Заикаться ведь начнёт, засмеют ещё. Ладно, он не дружить сюда приехал, а учиться. Сейчас главное поступить, а там как-нибудь.
– Смотри, смотри, а вот этот, в шароварах! – услышал он за спиной оживлённый шёпот. – Ещё один деревенский лапоть. Юное дарование из села Кукуево!
– На что они надеются, – распевно-меланхолично ответил второй, девчачий голос. – Едут и едут.
Лёня обернулся и понял, что говорят о нём. Парень в джинсах с тщательно уложенными и явно чем-то смазанными, больно уж блестели, волосами, смотрел на него в упор и ехидно улыбался. Девушка, стоящая рядом с ним, поймала Лёнин взгляд, закатила глаза и отвернулась. Лёня почувствовал, как краска приливает к лицу. Он ведь даже рот не открыл, а над ним уже смеются! Почему шаровары? Нормальные штаны! Ну стрелки у него не получаются. Ну широковаты они, Лёня обратил уже внимание, что московские ребята предпочитают узкие брюки-дудочки или джинсы.
Он поспешил зайти в здание, потолкался по коридорам, отыскал аудиторию, где шёл экзамен для пианистов, занял очередь и встал в сторонке, возле окна, чтобы не привлекать внимание и не становиться предметом обсуждения. Стоял и смотрел на качающиеся перед стеклом гроздья рябины. Дверь аудитории открылась, и из неё вышла девчонка с невозмутимым выражением лица. К ней тут же бросились подружки.
– Ну как? Что сказали?
– Да что сказали, – пожала та плечами. – Спросили, какой известный композитор сегодня родился.
– Сегодня? – протянула одна из подружек. – А сегодня какое число? Семнадцатое. Стравинский?
– Конечно, – фыркнула первая, будто речь шла о какой-то сущей ерунде, как дважды два.
– И всё?
– Нет, ещё спросили, что он написал.
Тут же засмеялись все. Лёня стоял спиной к ним, но ловил каждое слово. И ничего не понимал. Экзамен же по специальности. Нужно сыграть прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, сонату Моцарта или Шуберта, а ещё этюд. Какой Стравинский? И какая разница, когда он родился?
Лёня перебирал в памяти известных ему композиторов, но дату рождения ни одного из них он не помнил. Неужели это так важно для будущего пианиста? Глупость какая-то.
Наконец дошла и до него очередь. Он вошёл в аудиторию и тут же наткнулся на преподавательский стол, больно ударившись коленкой.
– Здра-авствуйте, – пробормотал он и мысленно себя обругал.
Решил же рта не открывать, просто кивнуть и сесть играть. А теперь сразу поймут, что он заика. Но профессора вообще не обращали на него внимания, они что-то обсуждали между собой, сверяясь с бумагами на столе.
– Так, а вы у нас кто? – наконец поинтересовалась дама лет шестидесяти с фиолетовыми волосами, собранными в куль на затылке.
– Во-олк Ле-еонид, – старательно произнёс Лёня.
– Петь не обязательно, вы не на вокальный факультет поступаете, – отрезала дама. – Играйте.
Лёня с облегчением начал играть, надеясь, что никакие каверзные вопросы про композиторов ему задавать не станут. И, несмотря на то, что уже две недели не подходил к инструменту, играл, как ему казалось, очень хорошо. Стоило зазвучать Баху, как для него перестали существовать и строгие профессора, и насмешливые будущие однокурсники, и вся Москва, живущая по странным, непонятным законам. Всё было очень далеко и как будто не с ним. Лёня словно растворился в музыке.
– Достаточно! – дама с фиолетовыми волосами бесцеремонно оборвала Баха. – Вы свободны.
Лёня растерялся. А соната, а этюд? И что значит, «вы свободны»? Это хорошо или плохо?
Результаты творческого испытания, как тут называли экзамен по специальности, абитуриентам никто не объявил.
– Всё после профессионального испытания, – сообщил секретарь экзаменационной комиссии толпившимся под дверью аудитории страдальцам.
Профессиональное испытание должно было состояться на следующий день. Его Лёня боялся больше, потому как проходил экзамен в форме собеседования. Весь вечер он просидел над учебником Способина по сольфеджио, повторяя то, что и так прекрасно знал, безуспешно пытаясь сосредоточиться. На его диване вольготно устроилась Ангелина и увлечённо рассказывала о специальной экспозиции, которая готовилась в Третьяковке к фестивалю молодёжи и студентов. Отец смотрел телевизор, иногда ей кивая, но, судя по озабоченному лицу, мыслями он был где-то очень далеко, вероятно, на службе. Лика тоже слушала рассказ матери, постоянно вклиниваясь в него с вопросами – её очень интересовало всё, что касалось фестиваля. И все вместе они создавали такой шум, что Лёне приходилось по десять раз перечитывать одну и ту же строчку, чтобы понять смысл написанного. Никто не спрашивал его, как прошёл первый экзамен. Только отец за ужином задал один-единственный вопрос: «Сдал?». Лёня пожал плечами и объяснил, что результаты объявят после всех испытаний. Отец коротко кивнул и ничего уточнять не стал. Складывалось ощущение, что всем всё равно. А Лёньке, замкнутому, неразговорчивому Лёньке очень хотелось с кем-нибудь обсудить странное поведение профессоров, непонятные разговоры ребят, да даже свои штаны, которые обозвали сегодня шароварами. Услышать пару ободряющих слов о том, что сыграл он хорошо, что он обязательно поступит, а штаны можно ушить, и они превратятся в модные дудочки. Это всё мог бы сказать Борька. А бабушка бы просто усмехнулась его переживаниям, посоветовала «быть мужиком» и вытереть сопли, а потом взялась бы за иголку с ниткой и подшила брюки. Но рядом с Лёнькой сейчас не было ни бабушки, ни Борьки, и он, захлопнув бесполезный учебник, вырвал из тетрадки листок и начал писать письмо. О том, что жить в этом городе невозможно, что он не понимает равнодушных людей с каменными лицами, что скучает по морю и магнолиям, которыми была засажена его любимая, привычная, маленькая улица, по розовому олеандру, растущему в их дворе, по своему топчану, на который никто никогда не покушался, и на котором он мог хоть сидеть, хоть лежать, не дожидаясь, пока все домашние разойдутся по своим постелям, чтобы наконец-то лечь спать. Он писал обо всей этой ерунде, понимая, что отправлять письмо нельзя, что разводит как раз те сопли, за которые бабушка его всегда ругала. Нельзя раскисать, он должен сдать завтра экзамен и поступить в консерваторию, чтоб она провалилась. И стать хорошим музыкантом, назло им всем!