Иуда и Евангелие Иисуса - Том Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу здесь вдаваться в детали сделанного Ли анализа или начинать более широкую культурологическую дискуссию, к которой призывает его книга. Мне кажется, он довольно сильно преувеличивает свои доводы, как часто делают полемисты–новаторы. Попытки Ли изобразить протяженную генеалогию современного гностицизма, прочерчивая ее во времени аж до элементов кальвинизма американских «отцов–основателей», местами удивляют меня надуманностью. Его труд нуждается в уравновешивании работами других исследователей, и не в последнюю очередь, книгами ученого более умеренных взглядов Сирила О'Ригана[122]. Но это краткое упоминание о нем сделано с тем, чтобы поместить в более широкий контекст как новый «миф», о котором я говорил, так и энтузиазм в отношении античного гностицизма (по крайней мере, ряда его элементов), который этот миф порождает и поддерживает.
Например, западный протестантизм еще с эпохи Просвещения, а может быть и до нее, поддерживал идею различных теорий заговора. Церковь, «истеблишмент», или как это не назови, была заинтересована во власти и престиже и таким образом скрывала «правду» о своем историческом происхождении, а вместе с ней и «истинную веру», которую, будто бы, проповедовал и олицетворял Иисус. Серьезные мыслители XVIII и XIX веков смотрели на этот вопрос исключительно позитивно, так как он не давал церкви «почивать на лаврах» и вынуждал ее заниматься серьезной исторической работой. Но с той деградацией, которую претерпели теории заговора в последние годы, протестантский «инстинкт сомнения» в былых «достоверностях» выродился в постмодернистский «инстинкт неверия» во что бы то ни было. Как сказал Роуэн Уильямс в уже процитированной проповеди:
Нас привлекают предположения о заговорах и замалчивании правды; сегодня это стало так привычно для нашего воображения, что, как видно, вполне естественно испытывать подобные сомнения, когда мы обращаемся к древним текстам, особенно к библейским текстам. Мы относимся к ним так, будто это неубедительные пресс–релизы из какого–то официального источника, чье намерение — скрыть правдивые факты; и эти правдивые факты ждут, пока доблестный исследователь не откроет их и не поделится ими с охваченным ожиданием миром. Все, что похоже на официальную версию, автоматически подвергается сомнению. Кто–то пытается помешать вам выяснить, что происходило на самом деле, потому что происходившее на самом деле может подорвать могущество властного аппарата. Из всего этого получается любопытная и характерно «современная» история — о сопротивлении властям, о раскрытии тайн, о разоблачении коррупции и обмана; все это вызывает в памяти Уотергейт и книгу «Вся президентская рать».[123]
Вот так. Но эта безостановочная герменевтика подозрений не приводит к равновесию, оставляя нас без каких–либо господствующих теорий или базовых религиозных посылок или мотивов. Вместо этого — Ли считает, что в этом состоит основная тенденция американского протестантизма, — в нынешних истолкованиях значительное предпочтение отдается различным формам гностицизма, особенно идее, что «открытие того, кто я на самом деле есть» — главный религиозный императив, ведь то, «кто я на самом деле есть» — фактически некая божественная сущность. Ли чрезвычайно эффектно цитирует Тома Вулфа, указывая, что, помимо прочего, сексуальная революция оправдывалась почти в религиозных терминах: божественная искра на вершине моей души (как, действительно, зачастую представляется сексуальный импульс) должна разгореться в пламя любой ценой, что может подразумевать разрыв связей с прошлым и будущим, с семьей и друзьями[124].
Вот, почему в рамках церковной жизни и богословских теорий, приветствующих это новое и, по крайней мере, квазигностическое изложение происхождения христианства, самым авторитетным источником знаний считается собственный опыт. Если смысл религиозного поиска состоит в открытии божественной искры внутри самого себя, значит, внимание к этому внутреннему опыту наверняка — непременно! — сведет на нет всякую привлекательность любого другого предполагаемого источника авторитета. В самом деле, как мы видели, частью общего смысла гностического движения является отрыв от внешних источников влияния и следование за собственной звездой. Даже если это привело к одиночеству — можно сказать, к солипсизму — крайне важно придерживаться «главенства непосредственного опыта»[125]. Вот что сегодня лежит в основе некоторых критических церковных дебатов: когда люди говорят об «обращении к опыту» или потребности «прислушиваться к переживаемому», Хотя бы некоторые из них хотят, чтобы эти фразы звучали в контексте такого мировоззрения, где «опыт», по определению, является высшим авторитетом, поскольку наш внутренний «опыт» есть ключ к собственной тайной божественной природе — теперь, по крайней мере, выявленный. В тот день, когда я редактировал эту книгу для издания, я находился в Торонто, и там, в центре города у входа в церковь, увидел надпись с цитатой из Карла Юнга: «Кто смотрит вовне — тот спит; кто смотрит вовнутрь — пробуждается». Современный гностицизм в виде краткой формулы.
Но, конечно, нынешний интерес к гностицизму выборочный. Некоторые из ранних гностиков трактовали дуализм таким образом, что он означал приверженность серьезному аскетизму. Они на самом деле обрывали связи с миром пространства, времени и материи. Они на самом деле отказывались от всех чувственных удовольствий и земных чаяний. Найдется (как это можно заявлять без того, чтобы самому выглядеть циником?) не особенно много свидетельств того, что современный американский гностицизм идет по этому пути. Скорее, он пытается воспользоваться самым лучшим из всего, что есть в обоих мирах. Во–первых, это «поиск божественности», оказывающийся процессом самопознания, ведущим к пропагандируемому в религиозном ключе экзистенциализму, в котором «открытие того, кто я есть» — главное обязательство, ведущее ко второму обязательству — «быть верным самому себе», даже если это означает быть неверным всему остальному. Во–вторых, это неустанный и культурно обусловленный «поиск счастья» в виде такого материального и эмоционального благополучия, которое любого древнего гностика, придерживающегося строгих принципов, привело бы в ужас. Ничего себе комбинация.
Конечно, большинство людей не думают об этом таким образом. Для некоторых подразумеваемый смысл первой, более «духовной», установки может неявно срастаться со второй, более «материальной». Для других гностический императив может легко соединиться с требованием эпохи Просвещения — полного разделения церкви и государства, религии и политики. Наша религиозная жизнь — обитание на «верхнем этаже» мира, с которого мы спускаемся на «нижний этаж», где жизнь заключается в делании денег, погоне за счастьем и т.д., без какого бы то ни было ощущения несовместимости. В самом деле, гностицизм, как мы видели, настаивал именно на этом разделении между религиозной и земной реальностью, которую мыслители Просвещения приветствовали, конечно, совсем по другим причинам, но с удивительным и мощным слиянием культурных импульсов.
И теперь проявляется еще один ярко выраженный симптом. Радикальный дуализм, выраженный в Евангелии Иуды, имел много общего со столь же радикальным дуализмом, воплотившимся в диспенсационном фундаментализме, столь распространенном во многих частях Северной Америки и ныне выраженном в популярной серии романов «Оставленные на земле»[126]. Как никак, главная цель и первого, и второго — спастись от порочного мира и переселиться в другой мир, а именно — в «небеса», вместо того, чтобы (согласно Новому Завету) стремиться к царству Божьему, наступающему как на земле, так и на небе. Сомневаюсь, что Эрману и Мейеру понравится предположение, что они — двоюродные родственники дуалистического фундаментализма, представленного этим движением, но свидетельства тому очевидны. «Этот мир — не мой дом; я просто путник, оказавшийся в нем». Так витийствуют фундаменталисты; но гностики согласились бы с ними.
Как аргумент сторонников правого политического крыла, этот селективный неогностицизм может оправдывать все от так называемого Евангелия процветания (если я — стойкий приверженец христианства, то Бог сделает меня богатым; ведь я принадлежу к его элите) до идеи, что американский народ имеет «предначертание» — наводить порядок в остальном мире. Главная мысль здесь такова: если мы являемся «просвещенными», оставив позади ограничения в виде прежних предрассудков и невежества, значит, мы не просто имеем возможность, а обязаны вести себя так, как подобает элите мира, в частности, если необходимо, обрушивая на других наказание за их упорную слепоту, за их неспособность увидеть то, что видим мы[127]. Кто сможет отрицать, что по крайней мере один элемент такого подхода можно увидеть в поведении некоторых европейских руководителей за последние 200 лет и некоторых американских — в недавнее время?