Война на земле Египта - Мухаммед Юсуф Аль-Куайид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грузовик снова повернул, мотор загудел сильнее, и голос диктора пропал. Я глядел на гроб, несмотря на тряску, он словно прирос к месту. Может быть, Мысри, подумал я, тоже вслушивается в слова диктора, стараясь уловить и осознать их смысл. В общем-то, понять все сказанное не трудно. Гроб снова качнулся. Мне показалось, что Мысри все понял, разгадал, и покачивания гроба означают несогласие с тем, что сказано было по радио. Но, может, я ошибся, и покачивания эти следует понимать как желание высказать нечто недосказанное, унесенное с собой за последнюю черту, туда, где время уже не существует. Знаю, все это лишь игра воображения до крайности усталого человека. И усталость эта не покидала меня, пока я не начал писать. Люди считают, что утомление проходит, стоит лишь человеку отдохнуть. Но мне не в силах помочь никакой отдых, усталость словно поселилась во мне. Истомленное сердце болезненно, надрывно стучит, рвется прочь из груди. Да, я должен писать, другого выхода у меня нет. Надо во что бы то ни стало освободиться от тайны, которую я ношу в себе, — тайны, заслонившей все, что я видел и знал прежде. Важнее ее нет ничего в моей жизни, и напрасны бы были попытки с чем-то ее сравнить. Да и могла ли с кем-нибудь в мире произойти история, подобная истории Мысри? Не думаю. Вот об этом я и буду писать. Ибо говорить о чем-то другом значило бы предать Мысри и впасть в убийственную ошибку отрицания всеобщей связи между явлениями. Нет, все взаимосвязано. Пускай поведу я речь только о Мысри, вы сами убедитесь, как разные события сплелись в тугой узел, и бессмысленно даже пытаться отделить одно от другого. Я начну с того далекого дня, когда мы познакомились с Мысри, со дня его прибытия в нашу часть. Не забуду, как в первый раз услышал я его голос. Именно голос, по-моему, создает первое впечатление о человеке. Голос Мысри звучал робко, в нем слышался крик души, мольба о помощи и участии. Уловив это, я взглянул на Мысри — глаза его тоже лучились каким-то особым теплом. Да, кстати, я совсем позабыл о правилах приличия, до сих пор не назвал себя. Дело в том, что в нашем романе нет автора, который обычно берет на себя обязанность представлять своих персонажей. Придется мне сделать это самому. Я — друг Мысри. Волею обстоятельств я сделался самым близким ему человеком. Ведь именно обстоятельства вершат судьбами людей, сталкивают их, сближают, а иногда и связывают неразрывно помимо их воли. Сейчас я задаю себе вопрос: что заставило меня так тесно сойтись с Мысри? Почему я принял так близко к сердцу его дела? И каким образом стал участником этой печальной истории? Не знаю, что и ответить. Во всяком случае никакой явной причины тут нет, хотя, вроде, и существует множество причин. Скажем, первая встреча и первое впечатление. Я был дежурным по секретной части и в мои обязанности входило принять новобранцев. Процедура известная, вопросы стандартные: имя, образование, дата призыва, дата прибытия в часть, место жительства, гражданская специальность, место работы после демобилизации, военная специальность. Новеньких было немного, всего восемь человек. Дежурный сержант отвел их в палатку, где они могли сложить свои вещи и отдохнуть с дороги. Прибыли они после десяти утра, поверка и назначения караульных и дневальных уже прошли. Спустя какое-то время, новобранцы попросили разрешения ненадолго выйти из расположения части купить себе еды в лавочках неподалеку. Дежурный сержант отпустил их на час. Вернулись они без опозданий. Вид у всех был усталый, как обычно у новобранцев в день прибытия. Сержант, как положено, привел их ко мне для регистрации. Они выстроились в шеренгу и по очереди подходили ко мне со своими документами. Семеро, как выяснилось, получили подготовку санитаров, а один — брата милосердия. Я обратил внимание на его, — воспользуюсь военным словечком, — нестроевой вид. В нем не чувствовалось ни малейшей собранности, подтянутости. На погонах я не увидел лычек, хотя было ясно — он старший группы. Точно так же было ясно, что своему старшинству он вовсе не рад. Наверно, подумал я, следует сделать ему замечание о несоответствии его внешнего вида возложенным на него обязанностям, но слова так и не сошли с моего языка. Что-то помешало мне их произнести, пожалуй, доброта, которая ощущалась в нем, и затаившееся в глубине глаз смятение и тревога. Он показался мне слабым, нуждающимся в помощи существом, скорее всего, глубоко несчастным человеком. Лицо типичного египтянина, смуглое, цвета нильского ила. Я стал записывать адреса. Старший предпочел быть последним, что тоже выглядело странно, он должен был бы назваться первым и представиться всем. Когда подошла его очередь, он встал передо мной навытяжку. Не разобрав его имени на протянутом мне документе, я спросил:
— Твое имя?
— ………
Он не назвал ни имени своего отца, ни фамилии, и мне пришлось переспросить еще раз. В документах значилось, что он окончил школу второй ступени в одной из деревень Дельты. В армию призван в александрийском округе. Оттуда направлен в Хильмийят аз-Зейтун, где получил назначение в медсанчасть. Прошел соответствующее обучение и теперь переведен в один из каирских военных госпиталей, я тоже там когда-то служил. В Каире у него не было постоянного места жительства, и он продиктовал мне адрес родных в деревне. Что касается рода занятий до призыва на военную службу — он был учащимся. Тут у меня возник первый вопрос: если он учащийся, то почему же его призвали? Я хотел спросить, почему он не воспользовался правом на отсрочку, но из-за спешки махнул рукой, не спросил. Быстро заполнил остальные графы, а когда задал ему вопрос о братьях и сестрах, он ответил, что у него пять сестер. Я положил перо и воскликнул:
— Как же так? Ведь ты по закону не подлежишь призыву?
Тут он спохватился, хлопнул рукой по лбу и воскликнул:
— Ох, совсем позабыл!
Поправился: у него, мол, много братьев, он — самый младший. Семья, пробормотал он, большая, трудно все объяснить, поневоле запутаешься, тем более, раньше ему никогда не приходилось отвечать на такие вопросы. Сам я человек городской, и все, связанное с деревней, воспринимаю как своего рода экзотику. И этот молодой феллах из неведомой деревни показался мне целым миром — непонятным и загадочным. Странно, конечно, что он, учащийся, попал в армию и не помнит всех своих братьев. Он стал объяснять, что учился заочно и поэтому не имел права на отсрочку призыва. Говорил он как-то неуверенно, и объяснение это меня не удовлетворило. Тон его да и вся манера держаться наводили на мысль: нет, за этим кроется какая-то тайна. Зародившийся во мне интерес стал как бы мостиком к нашему сближению. Мы оба ощутили потребность быть откровенными друг с другом. У сердца свои резоны, недоступные разуму, человеку свойственно искать себе друга, которому он мог бы открыть душу. Юноша этот, почувствовал я, страдает, ибо вынужден что-то скрывать, и ищет надежного человека, чтобы доверить ему свою тайну. Обычно, когда я ощущаю в другом такую потребность, — независимо от того, чем хочет он поделиться, — я готов полюбить его. Он, как я понял по многим приметам, назвался чужим именем, и данные, записанные в анкете, — не его. Единственное, что он знал твердо, — дату своего рождения.
На утренней поверке дежурный офицер выкликает всех по именам, и каждый должен сделать шаг вперед и доложить о своем присутствии. Все мы заметили, что когда называли его имя, записанное в документах, он не откликался, приходилось повторять его по нескольку раз. Однажды дежурный чуть не зачислил его в отсутствующие; хорошо, стоявший рядом солдат толкнул его в бок. Офицер приказал ему быть повнимательней и насмешливо спросил:
— Ты что, своего имени не знаешь? Прочисти уши!
Но в следующие дни повторялась та же история, он не откликался. Я единственный обратил внимание на эту странность. Ведь он не дурак. Я-то знаю, как он умен и сообразителен, какая у него быстрая реакция. Через неделю командир части приказал ему показаться врачам, и те нашли, что со слухом у него все в порядке. Дело, стало быть, не в слухе. Так в чем же? Поверьте, я чувствовал, что он живет какой-то двойственной жизнью — ходит не своей походкой, говорит заученными, чужими словами. Но взгляд, чувства, душевная тонкость, все это было его собственное. Не знаю даже, как все это выразить. Однажды вечером мы разговорились, и он долго толковал о тех, кто ложится спать голодными и едва сводит концы с концами. Эти его слова удивили меня, ведь по документам он числился сыном омды, а омды, как известно, люди богатые. Я высказал свое недоумение — с какой стати он болеет душой за бедных и несчастных? Он с горячностью воскликнул:
— Да я один из…
И умолк на полуслове. А я не задал ему вопроса, вертевшегося у меня на языке. Несмотря на прохладу тихого осеннего дня лицо его вдруг покрылось потом. Нет, я так и не спросил, почему он, сын омды, утверждает, что вышел из бедняков. Однажды ночью мы были в карауле. В четыре часа утра, когда я пришел снять его с поста, он показался мне необычно возбужденным. Вручил мне винтовку с полагающимися к ней десятью патронами и, направясь к своей палатке, сказал: