Они - Алексей Слаповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оно и правда, что-то у него там, в голове, явно перемкнуло. Возьмет книгу — бросит, включит телевизор — выключит, возьмет газету — отложит. И все как-то странно посматривает на нее. Вот опять взял газету и неожиданно принялся читать ее вслух. Что-то про политику; это Анну Васильевну всегда не очень интересовало. То есть, конечно, она была в курсе событий тогда, когда это было связано с учительской работой. Кроме преподавания биологии и химии она ведь была еще и классным руководителем, а классный руководитель — это воспитание, а где воспитание, там и политика. Насущные задачи, текущий момент, статьи в «Комсомольской правде» и просто «Правде», политинформации и тому подобное. Но вышла на пенсию — и будто ничего не было. Свои предметы помнит досконально, хоть сейчас ставь ее перед классом удоски, формулу любого соединения скажет наизусть, разбуди даже среди ночи, а вот политика выветрилась чуть ли не до полной пустоты. Недавно попала впросак, когда соседка что-то такое вспомнила про времена Андропова, и Анна Васильевна, поддакивая, сказала: да, в семидесятые годы было строже, но одновременно как-то проще, душевнее было меж людьми. Соседка изумилась и устроила форменный допрос: кто за кем был. Анна Васильевна окончательно запуталась, сказав, что после Брежнева был Косыгин, а за ним вроде... да, теперь вспомнила, Андропов, потом Горбачев, потом Ельцин, за ним Гайдар, Чубайс, а уж за ними Путин. Соседка долго смеялась, Анна Васильевна рассмеялась тоже: она не боится оказаться несведущей в пустяках. Нельзя же все на свете знать, каждый специалист в своем деле, я вас тоже могу спросить, чем отличается турнбулева синь от берлинской лазури — что скажете?
И вот Михаил Михайлович начал читать что-то о политике. Анна Васильевна крайне удивилась: он ей не только никогда не читал вслух, но и не очень-то с ней разговаривал. Молчаливый, замкнутый и, прямо скажем, тяжелый человек. Когда-то она, устав от его характера, решила припугнуть, объявив, что встретила одного человека и намеревается к нему уйти. Выслушал — и никакой реакции. То есть, конечно, переживал, ходил весь бледный, но молча. Только дня через два или три вдруг спросил:
— Так я не понял, когда уходишь? Или мне площадь освободить?
Она тогда сказала, что передумала.
Михаил Михайлович все читал, посматривая на нее. Закончил, сложил газету и спросил:
— Ну, и как тебе?
Анна Васильевна смутилась: она совершенно не уловила смысла статьи. И сказала:
— Интересно.
— Более чем! — воскликнул Михаил Михайлович. — Но ты-то как к этому относишься?
— Да как... Безобразие, конечно, — сказала Анна Васильевна, зная, что это безошибочная оценка любой нынешней газетной публикации.
— То есть тебе не нравится, что они делают?
— А кому нравится?
— Но ведь это твои ученики! Это ведь ты их этому учила!
— Я их учила химии и биологии, — мягко поправила Анна Васильевна.
— Ага! Вот они и химичат! А заодно биоложат! — на ходу выдумал слово Михаил Михайлович и остался этим очень доволен.
А потом звонил какому-то своему старому знакомому, бывшему юристу, консультировался с ним, какому наказанию можно подвергнуть человека, нанесшего без причины другому человеку тяжкие телесные повреждения. Юрист, видимо, выспрашивал подробности, потому что Михаил Михайлович все ему рассказал. Долго обсуждал с юристом разницу в терминах «по неосторожности» и «преднамеренно», возмущаясь тем, что одно и то же действие можно квалифицировать по-разному.
А на ночь глядя оскорбил Анну Васильевну. Он и раньше мог больно задеть словами, а тут просто ударил. Глядя на нее со странной улыбкой, сказал:
— Ты уж извини, что я на этот раз живой остался. Ничего, это поправимо.
Анна Васильевна не выдержала и заплакала. Он понаблюдал, хмыкнул и одобрительно кивнул:
— Хорошо плачешь. Достоверно.
15
Они с Чугреевым подробно всё обсудили, оформили и подготовили необходимые бумаги, Ломяго отнес их в следственный отдел своему приятелю Шиваеву, а оттуда они обычным порядком ушли к прокурору на предмет возбуждения уголовных дел по фактам преднамеренного нанесения гр-ном Карчиным Ю. И. телесных повреждений гр-ну Лемешеву М. М. показания гр-ном Карчиным Ю. И. и гр-ном без документов, назвавшимся Ходжяном Г. М., сопротивления представителям органов правопорядка с нанесением опять-таки телесных повреждений. Медицинские справки прилагаются. Свидетельские показания прилагаются. Служебные записки пострадавших милиционеров прилагаются. Протоколы Ломяго прилагаются.
Что же касается дела о краже сумки, то Ломяго доказал Чугрееву его бесперспективность. Свидетелей нет. На рынке всегда толчея. Может, и сперли, но разбери теперь, кто. Карчин то на старика бросился, то за пацаном побежал, ничего толком не знает и не видел. Получается заведомый «висяк», оно нам надо? Оно нам не надо, согласился Чугреев и позвонил друзьям из ДПС, чтобы эвакуировали машину Карчина на специальную стоянку.
Так прошел день.
Для Карчина и Герана он был ужасным. Карчин после второго нападения милиционеров не сразу успокоился, еще стучал в дверь и кричал. Ему пообещали надеть наручники и завязать рот. Пусть тогда хоть язык откусит себе. Карчин сел, привалился к колючей стене, поднял голову и закрыл глаза.
— Ничего, — попробовал утешить Геран. — Рано или поздно мы выйдем.
— Помолчи! — ответил Карчин сквозь зубы.
Он без конца думал об одном и том же: как выйти, как вырваться? Приоткрывая глаза, по десять раз смотрел то на дверь, то на окошко: нельзя ли что-то сломать? Понимал, что нельзя, закрывал глаза — и опять открывал, смотрел. Или проигрывал в уме сцену: вот сейчас он постучит, попросится в туалет, в коридоре собьет провожающего с ног, выхватит автомат. Найдет сначала этого лейтенанта и прошьет его очередью. Нет. Сначала поставит на колени, заставит рыдать и просить прошения. Но потом все-таки пристрелит. А потом побежит. Убьет всех, кто попробует встать на его пути. На улице остановит машину, выкинет водителя, помчится домой, схватит Лилю и Никиту — и в аэропорт. У них у всех годовая Шенгенская виза. И вот они уже в воздухе. И вот уже Париж, Вена, Мадрид, неважно. Он быстро снимает с тех карточек, что у него остались (а остались, слава богу), всю наличность, пока не арестовали счета. Наличности хватит на год, не меньше. А потом... А потом все будет еще лучше. Карчин представил все это неоднократно, в деталях — и уже собирался встать и постучать, но тут вошли, сами сказали: если кому надо в туалет, то пожалуйста. Карчин встал и пошел. В дверях ему нацепили наручники. Проводили до туалета. Сняли наручники, втолкнули. Туалет глухой, даже окошка нет, под высоким потолком лампочка. Он вышел, опять нацепили наручники, повели, тыча стволом автомата в спину. Их двое. Но хоть бы и один, Карчин понял, что не сможет выполнить задуманного. Все в нем иссякло.
Потом даже принесли каких-то, явно очень дешевых, пирожков и пластиковую бутыль воды, одну на двоих. Геран подождал, пока Карчин напьется, Карчин понял суть его вежливости, но благодарности не почувствовал. Теперь он чувствовал только боль — и в душе, и в теле. Такую сильную, тупую и давящую, что она показалась даже терпимой — именно из-за того, что была чрезмерной.
У Герана тоже болело все тело, болела голова. Били умеючи: по темени, по почкам, по другим болезненным местам, стараясь не оставлять следов, хотя все-таки оставили — вот на локте ссадина, и под глазом, чувствуется, набухает синяк. Но зато Геран в какой-то момент понял, о чем будет рассказ, который он сегодня обдумывал. Итак, вот начало: «Машина стояла у дома. Издали казалось, что она едет: пыль клубилась за ней. Но это была всего лишь шутка шального степного ветра, вырывающего из голой сухой земли последние частицы плоти. Машина никуда не ехала вот уже двадцать лет. И уже двадцать лет в этом доме никто не жил».
А дальше так: двадцать лет назад сюда, в большое, но далекое село, приехал молодой учитель. Не по призванию приехал, а просто запутался в своих амурных и прочих делах. Женившись, почти сразу же развелся, а тут другая вознамерилась от него родить, вдобавок он увлекся игрой в казино и на автоматах, заболел этим, проиграл все, что имел, понабирал взаймы и однажды поймал себя на том, что, глядя из окна своей квартиры на двери банка напротив, примечает, во сколько туда приезжает инкассаторская машина. Вот от этих бед и неприятностей он и убежал. В деревне ему скучно и противно. От тупых крестьянских детишек его тошнит. Особенно раздражает один паренек, выскочка, который вечно отвлекается, но, когда ни спроси, знает урок и даже однажды поправил его, когда он написал на доске что-то неправильное (надо продумать, какой предмет он ведет; напрашивается учитель словесности, но Геран не любит литературных аналогий). Учитель вызывает родителей паренька. Приходит мать. И изумляет его своей красотой, своим голосом, мягкостью, плавностью, улыбкой. Он начинает понемногу приглядываться к ней и к этой семье. Муж — обычный сельский труженик, умелец на все руки, но корявый, некрасивый, молчаливый. Трое детей. Хозяйство так себе, но вот муж, заработав неплохие деньги на уборочной, купил мечту своей жизни — машину. Радовался, катал всю семью. Ездили на машине купаться за пять километров от села на дальний омут. У села, видите ли, уже мелко и неинтересно показалось. Учитель начинает атаку. Женщина сопротивляется. Он старается. Она сопротивляется еще больше. Он старается изо всех сил. И вот она приходит поздним вечером на реку для решающего объяснения. Она просит его уехать. Учитель, потеряв терпение и не веря, что кто-то смеет ему отказать, прибегает фактически к насилию. Но ничего не успевает: их застает муж. Тут надо постараться сделать так, чтобы без скандала и криков. Никакого драматизма в стиле самодеятельного деревенского театра. Муж просто повернется и уйдет. Она бросится за ним, начнет объяснять. А он скажет: «Да ладно, мало ли. Я тебе верю». Учитель на другой день соберется уезжать, зайдет к ним, начнет ему тоже объяснять, что ничего не было. Муж и ему скажет: «Да ладно тебе. Мне даже приятно, что на нее образованный человек клюнул». И вроде все нормально, но через день он, пьяный, свалится на тракторе вечером в овраг и погибнет. В селе все будут говорить: надо же, ведь и не пил никогда... Такая вот история.