Вдали от Рюэйля - Раймон Кено
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он оплатил счет, встал и ушел, продолжая на ходу впитывать все эти судьбы. Движение навело его на соображения практического характера. Не будет же он скулить теперь над прошлым, словно ребенок, оставшийся без мамочки? Что касается химии, то надежд было мало, так как он в общем-то ничего в ней не смыслил; что касается театра, он мог бы пристроиться на несколько массовок: не так чтобы блестяще, но это бы подтолкнуло его в сторону дальнейшего существования. В какой уже раз не так чтобы блестяще, ну а что же делать? Завербоваться в восемнадцать лет в голландскую армию, чтобы стать капитаном? быстро карабкаться по бюрократической лестнице завода, дабы вскоре стать его директором? поступить учиться в Сьянс По[121] ради посольства в Китае? и так далее? он уже был готов заново раскрутить процессию, но ужин давно закончился, и он пригласил себя на киносеанс, который развеял его карнавальные мысли какой-то мрачной историей какого-то мрачного убийства.
Жак усадил себя на лучшие места, в бархатистое кресло рядом с бельэтажем, там, где начинает ощущаться кондиционированный воздух, а потолок раскрывается, являя взору звезды, воспеваемые подфонограммным тенором[122]. Естессно, в этой части кинотеатрального пространства публика очень утонченная: промышленники в твиде, буржуазия в шелковых чулках и короткоузком нижнем белье, отборная гомосекия, ну, в общем, здесь не дешево. Избавившись от различных судеб, в которых он мог бы погрязнуть, Жак теперь купался в крови, преследуемый полицией в силу своей невероятно развитой преступности. Однако вся эта незаконная деятельность не помешала ему отметить по соседству со своей левой ногой чью-то теплую и упитанную плоть. Он придвинулся. Какое-то время плоть благосклонно принимала эту почесть, затем, словно оскорбившись, отдернулась. Преследовать Жак не осмелился. Впрочем, в этот момент он пал, сраженный многочисленными пулями.
Когда включили свет, он посмотрел на женщину, которая по соседству с ним располагала этой теплой упитанной плотью, и узнал Доминику, а Доминика узнала его. И они сказали друг другу «вы», и Доминика представила Жака своему мужу, мсье Морсому[123], и друзьям, которые отреагировали на Жака вежливо и безразлично, и Доминика радушно предложила Жаку как-нибудь ей позвонить, и Жак вытащил клочок бумаги и с серьезным видом записал номер телефона. Затем они расстались. И Жак удалился, решительно настроенный никогда не подвергать циферблат автомата семикратной ротации с различными амплитудами, соответствующими трем буквам и четырем цифрам указанного номера.
Позднее он испытал утонченные муки просителя и деликатные унижения претендента на должность. В конце концов одна молодая труппа взяла его на маленькую роль в пьесе Жана Жироньо[124]. Он получил право на две реплики и маленький гонорар. Не так чтобы блестяще, но удавалось не подохнуть с голоду, хотя в общем-то до этого было недалеко. Мало-помалу он вошел во вкус ситуации и, освобожденный таким образом от определенной части своей сути, стал питать иные амбиции. Долгие дни, не занятые работой, он распределил согласно различным видам бездеятельности и вскоре сумел исключить из своего распорядка какое-либо заполнение и очистить свое существование от желательных и нежелательных инцидентов, которые позволяют верить в то, что это и есть жизнь. Но подобно тому, как на самом дне улиточных раковин все равно остаются столь ценимые гурманами выделения, внутри Жака по-прежнему сохранялся осадок, который вылился в визит к Доминике.
Она написала Жаку на адрес театра, на сцене которого однажды не без удивления его заметила. Вторая встреча повлекла за собой третью, а та — остальные: по желанию. В один из февральских дней, в час, когда падает снег, дрожа от холода по причине убогой экипировки, Жак предстал у дверей роскошной квартиры, где жила Доминика. Горничная его впустила и приняла его жалкое пальтецо. Низведенный до многонедельного целомудрия, он невзначай провел рукой по мускулистым ягодицам прислужки, хотя в результате своего последнего разочарования решил напрочь отказаться от любви с ее помпезными шаблонами и маневрами и мухлевал с установкой на аскезу.
Служанка ввела его в студию, где, естессно, никто никогда ничего не штудировал, зато обустроенную фоно, радио, баром и украшенную цветами. Ожидавшая Доминика вышла навстречу гостю, и они комфортабельно сели друг напротив друга.
— Я не осмеливаюсь обращаться к вам на «ты», — сказала Доминика.
— Понимаю. Можно обращаться и на «вы». В крайнем случае — использовать форму третьего лица, другого решения я не вижу.
Она рассмеялась.
— Итак, — сказал Жак, — Доминика Маньен замужем?
— Да. А вы не знали?
— Знал. Рожана мне об этом рассказала.
— Как она?
— Вы хотели меня видеть только для того, чтобы узнать, как она?
Доминика улыбнулась:
— Отчасти и для этого.
— Я вряд ли смогу сообщить вам что-то новое. Я больше с ней не вижусь. Между нами все кончено.
— Я не знала, — сказала Доминика.
Жак встает и делает несколько шагов. Рассматривает убранство.
— Да, кончено. Уже три месяца как.
И добавляет:
— Впрочем, это длилось недолго.
Он снова благоразумно садится на свое место, в кресло.
И добавляет:
— Ведь это она вам написала, что мы встретились, правда?
— Это было единственным письмом, которое она мне написала за четыре года.
— Как я польщен. Следует признать, что по части совпадений это было еще то совпадение. Не удивительно, что я влюбился.
— В совпадение?
— В Камиллу.
— Вы ее все еще любите?
— Я мучительно стараюсь о ней забыть, и, думаю, у меня это получается.
— Бедная Камилла! — вздохнула Доминика.
— Вы хотите сказать, бедный Жак. Она никогда меня не любила. Ведь в письме она вам наверняка не писала, что любит меня.
Доминика не ответила. Жак продолжил:
— Вы помните наши прогулки по лесу Сен-Кукуфа и Валерианову холму[125], а позднее купания в Сен-Клуйском клубе и теннисные партии у ваших друзей в Сюрене? А сколько еще очаровательных воспоминаний? Камилле было на все это наплевать. Мы никогда об этом не говорили. Она совершенно не сентиментальна, вы не знали? А потом, мадемуазель Камиллы Маньен для нее больше не существовало, осталась одна лишь Рожана Понтез.
— Она талантлива?
Он пожал плечами:
— Не высший класс. Уровень провинциальных гастролей, не больше. Максимум, первое отделение в «Пети Казино»[126], ну а в «Европейце» даже не знаю.
— Бедная Камилла, — вздохнула Доминика.
— Вредина, вот и все, — сказал Жак.
— Тогда вы должны недолюбливать и ее сестру.
— Это не одно и то же. Вовсе нет.
— Правда? Жак, я всегда чувствовала к вам дружеское расположение.
— Вы не всегда его выказывали, когда мы были детьми, — рассмеялся Жак.
— Но ведь мы уже не дети.
— Какую фигню, ой, простите, какую чушь я нес, когда был ребенком.
— Это почему же?
— Ну! Я тогда рассказывал Камилле всякие небылицы. Я строил невероятные прожекты, и эта стерва все припомнила мне позднее, когда я стал всего лишь бедным комедиантом. Она вспоминала мои детские россказни и пересказывала их мне, чтобы унизить. Она хотела меня раздавить. Она напоминала мне, что когда-то я представлял себя Папой Римским, академиком, императором! А поскольку я никем из них не стал, то ей было над чем посмеяться. Она никогда не отказывала себе в этом удовольствии, а в итоге выставила меня за дверь. Но знаете, Доминика, что происходит сейчас? Что происходит со мной? Я становлюсь смиренным, я хочу стать смиренным. Не скромным. Смиренным. Впрочем, это очень трудно, очень сложно. Совсем не просто. Я и сам не очень хорошо понимаю. Но я и так достаточно вам наговорил, по крайней мере на сегодня.
Он улыбнулся:
— Благодарю вас за то, что вы выслушали меня с таким вниманием.
Он встал.
— Неужели вы уже уходите?
— Простите меня…
— Ведь вас нигде не ждут, я уверена.
— Это правда.
— Жак, побудьте еще немного. Объясните мне, что вы называете смирением.
— Я не знаю. Да я вообще мало что знаю.
— Это ведь и есть смирение, нет?
— Возможно. Но понимаете, вся загвоздка в том, что назвать себя смиренным значит уже не быть таковым, даже подумать об этом значит уже таковым не быть[127]. Язык мешает. А я только начал.
— Начал что?
— Ну… ничего. Это.
Он придумывал на ходу, по мере того как говорил. Он уже не очень хорошо понимал, куда это его заведет. Ему следовало перевести дыхание. Он уклонился.
— Кто этот мсье Морсом? — спросил он ни с того ни с сего. — Может, это нескромный вопрос.
Она пригласила его прийти в следующий раз на ужин. Он согласился: как-никак сэкономит на кормежке, и откланялся.