Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его помиловали. Развязали, отвели в туалет (он долго стоял там, забыв, собственно, зачем пришёл), вернули всё кроме часов – их почему-то не оказалось в «описи» – и потребовали в уплату за «услуги» тридцать тысяч.
В доказательство бедный Саша предъявил квитанцию, где была означена сумма и учреждение, о котором он поведал с затаённым, однако проскальзывающим в глазах и прорывающимся в дрожании голоса некоторым страхом.
Один из нас, внимающих этой печальной повести с глубоким интересом и состраданием (уж больно не вязалась она с обликом рассказчика, основной чертой которого была незаметность), инженер-оборонщик и человек рассудительный, подвёл черту. Он сказал, что из этой истории можно сделать троякий вывод: во первых, приспособление надо бы назвать не «испанский», а «российский сапог», во-вторых, признать, что всякий, независимо от возраста, пола и профессии в нашей стране может подвергнуться пытке и, в-третьих, никому не мешало бы немного побыть в такой передряге, чтобы «почувствовать вкус» нашего жестокого века. При этом он сослался ещё и на Буковского, который якобы сказал где-то, что «всякому у нас было бы полезно посидеть лет пять-семь, но не больше десяти». На это мы возразили: не обязательно (говорят на Кавказе) съесть целого барана, чтобы почувствовать вкус баранины.
Тут снова заговорил Саша Горфинкель. Оказалось, он не закончил, В тот день, сказал потерпевший, он «лечился» пивом, и уж было совсем показалось ему рана затягивается (подразумевалась, по-видимому, душевная травма), тем более что симпозиум благополучно подошёл к концу, и никто из коллег не заподозрил даже о сашином приключении; обратные билеты в кармане, купе… но когда утром следующего дня на подъезде к Москве он выбрался в коридор и посмотрел в окно на восходящее солнце, оно привиделось ему чёрным.
Тяжелейшая депрессия продолжалась несколько дней, она была явно спровоцирована снадобьем, которое ввёл ему в кровь столь нехитрым способом милицейский эскулап. А возможно что и «пытками двадцатого века». Как бы то ни было, Саша с тех пор не может без содрогания смотреть на спиртное. А ведь как любил!…
Да. Диалектика… Все призадумались, потупились, углубившись в игру. Закон тождества… всё действительное разумно… Молчание вновь нарушил хозяин дома, доцент Кошкин:
– Друзья мои, я хочу вам рассказать свою собственную историю. Она, пожалуй, не уступит сашкиной, но если то, что мы сейчас слышали, смахивает скорее на фарс, то моя, поверьте, истинная трагедия. Давайте на время отложим карты.
Это была необычная просьба. Мы никогда не прерывали игру, даже если о чём-то спорили, игра была своеобразным «бегством от действительности», предохранительным клапаном. Однажды, раз и навсегда, мы как бы молча пришли к соглашению, что играя только и можно переживать трудные времена, но если угодно хозяину дома, то разумеется… Мы знали о его семейных неприятностях, недавно он похоронил мать. Сын воевал в Чечне. Последнее было особенно тревожно, просто ужасно (каждый ставил себя на место отца и втайне содрогался). Эта война с народом, подлая, дикая, варварская единодушно признавалась нами отрыжкой канувшего в Лету, но ещё смердящего тоталитаризма. По понятным причинам она была самой запретной из всех запретных тем нашего собрания.
Мы приготовились слушать. Кошкин помолчал, как бы решая, с чего начать, а когда заговорил, то противу наших ожиданий – в голосе его не зазвучали трагические ноты, он просто начал рассказывать, как мог бы например говорить о деле хотя и любопытном, но мало его касающемся. Уверенное, твёрдой поступью шагающее повествование человека много пережившего, но и много понявшего на склоне лет. Все мы давно уже перешагнули пятидесятилетний рубеж, у всех не ладилось со здоровьем, и в этом Кошкин служил для нас своего рода отрицательным примером. С младых ногтей его преследовали всяческие болезни, недомогания, жестокие головные боли и бог знает что ещё, но, как правило, врачи затруднялись с диагнозом и по большей части списывали сии «болячки» по ведомству некоего загадочного невроза. И то верно, хотя он и не выглядел богатырём, тем не менее предположить в нём угнездившиеся недуги на первый взгляд было совершеннейшим образов невозможно.
Но сегодня он был особенно свеж, бодр, вроде бы как даже радостен, рассказ начал с улыбочкой (она случилась, мы с изумлением отметили, при слове «трагедия» – усмешка такая кривоватая), а посмотрев назад, каждый из нас легко обнаружил: со дня похорон матери Кошкин переменился неузнаваемо, не болел, ни на что не жаловался и даже упоминая иногда о воюющем сыне (тот не писал, но совсем недавно якобы передал привет через товарища, зашедшего по пути домой, в Углич, благо ехал с Савёловского вокзала, который, будучи рядом, и сейчас голубел в окнах кошкинской квартиры; товарищ этот порвал контракт и уволился из «внутренних войск), – так вот, сказав что-то недавно по поводу «героев чеченской битвы», сказал это с такой злостью, что мы, право, немало удивились. Ведь знали же, какая боль душевная… Но, оказалось, ничего не знали.
– Цель моего рассказа не в том чтобы исповедаться. Но, кажется, я понял нечто необычайно важное и, памятуя о нашем уговоре касаться по возможности общечеловеческого, решил сообщить вам о своём открытии.
Кошкин помолчал, взглянул на Горфинкеля и добавил:
– Вот рассказал Сашок о «пытках двадцатого века», и все мы призадумались. Напомнил о славном городе Рязани, о родной милиции. Отдаю должное вашей тактичности. Но ведь не секрет для вас, что сынок мой Славик имеет непосредственное отношение и к тому, и к другому. В Чечне он подвизается в составе таю называемого «рязанского конвоя».
Кошкин налил себе коньяку, выпил и продолжал:
– Вы знаете, я говорил как-то: с детства у него была мечта стать милиционером, я виню в этом себя и частично – литературу, мне кажется это началось в тот день, когда я впервые прочёл ему вслух знаменитого «Дядю Стёпу». Смешно, правда?
Учился он хорошо, это вам тоже известно. Но, вероятно, жизненный путь был предначертан: школа милиции, ОМОН, контракт. И как апофеоз – Чечня, добровольно. Странный мальчик, хоть и мой сын. Я всё думал – откуда это? Тихий был, не дрался никогда. И вдруг… Приезжает товарищ его, тот что уволился, и рассказывает… может, я напрасно сейчас, но уж сказал «а» – надо и «б» говорить. Рассказывает: Славка мой собственноручно застрелил двоих чеченцев и выбросил трупы из вертолёта, когда переправляли в Моздок партию «подозрительных» из Грозного на «фильтрацию». Я этого парня спрашиваю: зачем вы мне рассказали? А он говорит: заберите его оттуда, он страшный человек. Я и к вам-то пришёл – посмотреть, откуда родом бывший дружок мой. Я после того случая, говорит, больше не мог с ним, и вообще…
Жене я, конечно, не сказал ничего, мол, всё хорошо, она-то гонца, по счастью, не видела. А сам не спал несколько ночей, всё пытался представить… Какой ужас! «Откуда?» – один вопрос неотступно сверлил мозг. Ведь надо ж понять! Единственный сын – убийца! Конечно, война… А всё-таки есть разница между убийством – и убийством. Да что говорить…
Кошкин помолчал, обвёл нас печальным взглядом и продолжал:
И вот, представьте себе, к этому удару буквально через несколько дней приспел второй: скоропостижно умерла моя мать. Вы должно быть помните, какой она была в молодости необыкновенной красавицей. Этакий русский тип – сильная, рослая. «Коня на скаку…» и так далее… «в горящую избу…» Одним словом, некрасовский персонаж.
Мы любим рассуждать о судьбе России, продолжал Кошкин, но не кроется ли её тайна в русском характере? Характер – ведь это нечто лежащее между инстинктом и разумом. Культура с большой буквы. Результат обучения. Дух семьи. Традиции. Правила поведения А если вспомнить известное, что характер – это судьба, то и можно продолжить: судьба – это Культура. Именно культура формирует Разум, он плод языка, морали, права и много чего другого, вступающего в конфликт с Инстинктом. Но разум не имеет обратной силы: он не может усовершенствовать Культуру. Россия неоднократно демонстрировала миру сколь хрупок этот ледок и как легко ломается, ввергая в дикость целые народы. Впрочем, я уклонился. Я хотел начать с себя и лишь потом перейти к обобщениям. Вы знаете, я родился в том печальном году, который под номером тридцать семь «украшает», в кавычках, нашу историческую драму очередной катастрофой. Согласитесь, это немаловажное обстоятельство, если к тому же принять во внимание, что отец мой был одним из руководителей знаменитого «Дальстроя». Четыре мои первых года – из них я не помню абсолютно ничего, какой-то белый лист, настоящая амнезия. Знал только, что в тридцать девятом его арестовали по чьему-то доносу: якобы он был непозволительно мягок с «врагами народа» – выискивал по лагерям инженеров, экономистов, строителей и прочих «спецов», ссылаясь на производственные нужды, и, находя, всячески старался облегчить условия их содержания. Ухитрялся даже некоторых приводить в дом и кормил, чтобы поддерживать их угасающие силы. Его судили по закону от I декабря тридцать четвёртого года, приговор привели в исполнение немедленно.